Кошкин бом — в прошлом знаменитое место на Чуйскому тракте, находящееся в Улаганском районе, даже обозначенное соответствующим образом на старых картах.

Кошкин бом

Как добраться

Данное место находится за с. Акташ, за 795 километром Чуйского тракта, когда дорога поворачивает чуть влево и в горку, поворачивает направо, а потом идёт на спуск. На «боме» стоит знак направление поворота.

Туристское значение

Бом представляет чисто исторический интерес и внешне поворот ничем не отличается от массы других на Чуйском тракте. Чуть больше километра от него, справа от тракта, находится Гейзеровое озеро.

Василий Николаевич Кошкин

Топонимика

Место назвали в честь бийского шофёра Василия Николаевича Кошкина, который однажды совершил в этом месте аварию. Почему именно в честь него — никто не знает.

О Кошкином боме рассказывают шофёры и сам В.Н.Кошкин в фильме студии «Новосибирсктелефильм» «Шоферская баллада», снятым в 1987 году. А по легенде, ходящей тогда по Чуйскому тракту, Василий Кошкин четыре раза там падал.

Из фильма можно узнать, что в тот единственный раз, когда случилась эта авария, выпал снег и была гололедица. А бом крутой тогда был. Кошкин практически наверх поднялся на «Студебеккере».

«А у меня две свечи отказали, а тормозов не было, и ручник тоже был никакой»…

И покатился «Студебеккер» вниз и встал задом на борт. А мужики подхватили «Кошкин бом… Кошкин бом»

Кошкин бом

Описание

Раньше эта часть Чуйского тракта представляла определённую опасность для водителей, особенно в зимнее время, когда машины скатывались с «бома» вниз. Со временем данное место было существенно расширено, выровнено и сегодня «бом» уже не представляет опасности для нормально двигающихся водителей.

Загадка топонима

В своё время писатель Ю.Я. Козлов встретился с В.Н. Кошкиным и написал следующий рассказ.

«Каждое лето правдами-неправдами я нахожу повод проехать по Чуйскому тракту.

Я люблю эту дорогу за многокилометровую яркость красок тополей, елей, лиственниц, кедра; за густые заросли тальника, акации, маральника, вереска, зеленого кузьмича; за бесчисленное количество цветов, названия которых, к стыду, я никогда не запомню, потому что за каждым из них у местных жителей закрепились два-три неботанических прозвища.

Я ценю эту дорогу за удивительную историю, полную веселых и драматических случаев. Вот один из них.

...На 450-м километре шофер Олег Борисович Протасов кивнул вперед, сказал:

— Кошкин бом.

— Кошкин? — переспросил я.

Никогда раньше я не слышал этого названия, хотя, как говорили предки, видит бог, ездил здесь раз десять.

На том месте, куда указал шофер, бугрилась невысокая горочка. Дорога взлетала на нее. Слева виднелся двухметровый откос. Похоже, что вершину горки разрезали бульдозерами, одну половину спихнули в сторону, вторая осталась как памятник былой высоте. По обе стороны дороги стояли деревья. В этом месте тракт напоминал обыкновенный проселок.

— Разве это бом? — я решил, что шофер имеет в виду какую-то забавную байку.

— Самый настоящий — Кошкин.

Перед бомом дорога пошла вниз, а на первом метре подъема делала крутое колено.

— Здесь он и перевернулся, — шофер глазами указал на километровый столбик. — Тут и поднимали.

— Убился?

— Не-ет.

— Расскажите.

— Чего особенного рассказывать. Ерунда какая-то, — Олег Борисович сделал паузу, осторожно выполняя крутой поворот.

— И всё-таки интересно, — говорю, будто рассуждаю вслух. Шофер мельком косится на меня, прислушивается. — На веку тракта столько всяких историй, а молва выделила Кошкина. Должна же быть какая-то причина тому.

— А вы лучше у него самого, — подсказывает шофёр. — спросите. Приедем в Бийск и спросите.

— То есть как, — по верю я ушам. Слишком часто мои поиски нужных людей затягивались на год и больше, а тут вот так сразу, как насмешка за добрые намерения.

— Он у нас и работает. С машины ушел, а из хозяйства — ни-ни. Медником сейчас. А вообще он и слесарь, и сварщик, и чего еще душа пожелает. Умные руки. Да и сам ничего себе... Запишите для памяти. Василием звать-то его. Кошкин Василий. На Советской живет. Недалеко от музея.

Василий Николаевич Кошкин

Рассказ Василия Николаевича

В тридцать пятом в мае вскоре после праздников пошел я проситься на работу в ЧВТ. Не было мне еще шестнадцати, но, знаете, трудная в то время жизнь была.

Отец работал без профессии, мать дом вела, огород содержала. В тридцать пятом считай пол-Бийска с огорода да с пашни питалось. Картошку сажали, просо сеяли на горе. Помидоры, огурцы, морковку, свеклу там всякую — ближе к дому сажали. Каждое лето кишмя кишел базар. Все хотели лишнее продать. Кто покупал, убей не знаю.

Так вот, закончил я семь классов, по тем временам получил хорошее общее образование и пошел на производство. С тридцатого года наводнили Бийск авто, и мы, огольцы, днем и ночью надеждой жили, что когда-нибудь, наконец, кончится ребячество и дадут нам по настоящей машине. И так далее. Помните, наверно, сами, как детство торопили?

Пришел я в контору ЧВТ, заявление принес. Бумагу специально для того выманил у товарища — толстую, как картон, гладкую, как стекло, чтобы выглядело солидно, без брешешь. В том заявлении на пять раз буковки и запятые проверены — не хотелось лицом в грязь перед начальством пасть. Вообще, тут надо сказать, никогда я не был паинька, не болел застенчивостью, понемногу дрался, как все мальчишки, в десять табак пробовал, в пятнадцать Бию переплывал на спор, таскал с реки воду для питья и для поливки, колол дрова.

Одним словом, был парень, как и все в те годы — не хуже, не лучше.

Зав. кадрами прочитал мое заявление, потом ко мне прицепилось. А выглядел я в ту минуту, надо думать, не очень живым. К тому же волосы смочил, причесал, новую рубашку в штаны заправил, спереди разгладил. Картинка — воображаю теперь. Херувимчик.

«А что, —- говорит начальство между собой, — грамотный парень. Посадим бумаги писать». Тут меня будто в спину толкнули, пинком разбудили. «Шофером, — говорю, — хочу». — «Ишь ты, какой отчаянный». Развеселилось начальство, а я, хоть ни жив ни мертв, по глазам вижу, что понравился им.

«Сколько тебе хоть годков?» — «Шестнадцать». — «Такой хороший мальчик, а врет, как сивый мерин». В таком духе весь разговор.

В конце концов растолковали мне, что на машину я не гожусь по причине технической неграмотности и малолетства, и предложили поучиться на слесаря пока — годика два, а там и на права сдавать. Я кивнул — согласен. Очень уж не хотелось домой ни с чем идти.

В том же тридцать пятом, едва я перо пустил, командировали меня на Иню. Рос на полпути к границе новый поселок, мастерские наши стояли. А раз поселок появился, кто-то в нем и жить должен. Посылали на Иню молодых да неженатых. Условия там нелегкие были, хотя я золотые уже по сравнению с первыми годами на пустыре. Не пускали меня домашние, но куда там..

Здесь я, наверное, пропущу пару лет. Ничего интересного. Одна колготня. С утра допоздна в мастерской. Куда пойдешь. Горы, река. Одно и то же. Зимой совсем тоскливо.

Иногда шоферы, что постарше возрастом были, позовут в закуток смочить усы. И мочил, старался не кривиться, потому что и в шестнадцать и в семнадцать юность торопят, как детство, еще больше хочется взрослым быть. После закутков тех в голове пустота приятная — никаких забот, никакой нужды. Будто и горы и река из твоего понятия вместе со спиртом испарились. Заразительная штуковина.

Подрос я за эти два года, житейского опыта набрался — на четыре. Самостоятельность быстрей мозги вправляет, взрослит не по годам, а по часам. Знал я к тому времени машину «на пять», умел крутить баранку. Один раз по хозяйственным делам в Онгудай самостоятельно отпускали.

И днем, и во сне мечтал, как зовут меня к завгару, а тот ведет на стоянку машин — выбирай, которая с краю. Изредка, к случаю, закидывал удочку начальнику колонны. Намеками. Дескать шоферов не хватает, план горит, а между тем есть ребята, готовые не щадить живота. Заигрывал издалека. Подлизывался, щеголял сознательностью.

Механик мастерской отговаривал: «Далась тебе та машина. Кто ты сейчас есть? Настоящий человек. Работаешь — крыша над головой. Отработал — вольный казак». И так далее.

Я понимал механика, но чем больше он отговаривал, тем сильней нетерпение росло. Решил, если не дадут машину нынче летом, уеду к осени в пригородный от Бийска совхоз. Там ЗИСы новые есть, еще АМО сохранились и «фордик» бегает. О ЗИСе я мечтать не смел, а «фордик» старенький выпросил бы.

И тут случилось, чего я в лучших снах не видел, о чём в лучших грёзах не мечтал.

Боюсь сейчас день и месяц соврать (знать бы тогда — записал), но уже лето зеленело, дни яркие, теплые стояли. Наверное, июнь был. Траву помню не то чтобы начинающуюся, но еще молодую, веселую, сочную.

Так вот, после обеда, как обычно, пришли на Иню из Бийска машины. Ходили тогда, держась колоннами. По нескольку штук. У всех ЗИСов в кузовах груз под брезентом. А у одного какие-то рамки, обтянутые плотным материалом. И покрашенные до блеска.

С той же машиной незнакомый парень пассажиром приехал.

Парень тот, звали его Афанасием Дербасовым, нас, случайных зевак, собрал и торопит: «Сгружай, братва, да не поломай». Борта раскинули, а за ними два бруса с крюками и чалками, на одном вроде кабины фанерной что-то, с сиденьем тоже из гнутой фанеры, и те самые рамки.

Батюшки! Ведь на аэроплан похоже!

Сняли мы его, как ребенка грудного, осторожненько под навес положили. Афанасий проверил, все ли сделано как надо, потом руку об руку отряхнул, говорит: «Завтра записывать в кружок буду, кто летать хочет».

В ту ночь испытал я раздвоение личности. До первой мечты — водить машину — рукой подать. Вторая ворвалась, как ветер в форточку, первую сдула на неопределённый план. Кто же в семнадцать не хочет летать? Не знаю, спал или не спал, но подхватился раньше обычного. Побоялся, а вдруг приду поздно. Ниже черты попаду. И, конечно, был первым.

Афанасий тетрадь разграфил. В каждую колонку вписывал данные: фамилию, имя, отчество, возраст, образование, партийность, семейное положение. Семнадцать человек записалось. И две девчонки туда же. Вера Киреева, слесарем мотористом была, и Зоя, не помню фамилии.

Записались, значит, и топчемся. Что дальше-то? Когда полетим? Афанасий тетрадку спрятал под мышку, заговорил, оглядывая нас всех сразу и по очереди.

«Если кто к водке вкус располагает, сразу признавайся». Мы зашевелились неловко — грешны, каждый в какой-то мере.

Тут Вера Киреева выступила: «Наверное, я самая расположенная». Все засмеялись. И строгий инструктор тоже: «Ладно, говорит, что было, то прошло. Но впредь, чтоб запаху не нюхать».

После бумажных формальностей и первых наставлений приступил Дербасов к делу. Под его надзором мы собрали аппарат, соединили все чалки, поставили на место струбцины. И потащили на увал громадную стрекозу.

На вершине увала Афанасий повертелся на месте, определяя ветер, прикидывая площадку внизу. Потом велел выложить из досок желоб, смазать солидолом. Пока мы, как муравьи, суетились над желобом, он попутно объяснил, что значат наши приготовления. «Мы имеем безмоторный летательный аппарат — планер марки УС-четыре, состоящий из бруса-фюзеляжа, кабины, крыльев, хвостового оперения, общим весом сто шестьдесят килограммов».

В тот день мы услышали длинную лекцию о летательных аппаратах вообще, о Красном воздушном флоте в частности, о призыве молодежи учиться летать, потому что в мире неспокойно, надо быть готовым отразить любое нападение. Говорил Афанасий учено, но будничным непоставленным голосом, и потому речь его слышалась доверительной, воспринималась, как важная правда.

«Наши заводы, — говорил между тем Афанасий, — выпускают новые боевые самолеты: тяжелые бомбовозы и легкокрылые «ястребки». Кто же должен управлять ими? Мы с вами, товарищи. Дети рабочих и крестьян. Но раньше, чем сесть на самолет, надо научиться водить планер».

Говоря так, он еще раз проверил направление ветра, разделил нас на две равные группы, объяснил, как и когда мы должны растянуть амортизатор.

«Показываю, — сказал Дербасов, надел на глаза широкие очки. — Смотрите сюда. Это штурвал. По-вашему баранка. Он соединен с рулями на плоскостях...»

Все мы сразу стали ревновать его друг к другу, а девчонок оттеснили за спину, чтобы они глазами сблизи не играли.

Мы слушали и восхищались его превосходством. А когда он полетел, да, против ожидания, не сразу вниз с увала, а с набором высоты, бесшумно скользя над домиками поселка, над мастерской, над стоянкой машин, мы будто обалдели от любви и восторга. Рискуя свернуть шею, поломать хребты и ноги, мы не бежали, а катились под гору, орали, как дети, задрав головы в небо.

Потом Афанасий шутил, что очень перепугался, услышав нас. Решил, что утащил кого-то на хвосте.

С того дня в быт наш новый ветер дунул. Дербасов ввел ежедневную гимнастику для курсантов, как для важности именовал кружковцев, составил для нас строгий режим суток. Сразу после работы собирались мы под навесом, близ центрального склада, где стоял планер. Афанасий терпеливо объяснял назначение крыльев, фюзеляжа, хвостового оперения, рулей. Теперь это любой пятиклассник единым духом, не задумываясь, пропоет, а тогда большинство из нас бледнело при мысли, что все это придется запомнить.

Шоферы называли нас теперь не иначе, как пилотами. Правда, вкладывали в это слово иронический смысл. Никто не верил, что однажды скажет Дербасов: «Завтра начнем учебные полеты. Кошкин, Гришин, Чичинов... — торжественно вызовет по списку. — Отдохнуть по всем правилам науки».

Около полуночи бродил я над рекой, там и разыскал меня Поликарп Чичинов. «Зачем науку рушишь? Зачем не спишь?» — «А ты?» — «Сон нет. Хоть глаз коли». Стали вместе бродить. «Боишься?» — говорю. «Не то что страх, просто сон нет».

Был Поликарп старше меня чуть-чуть. На Иню пришел с дальней стоянки весь в шкурах. Плохо по-русски говорил. Но увидел машины — и никуда дальше идти не захотел. Выучился на токаря. «Вот и у меня сон нет», — говорю.

Назавтра; помню, день был выходной. Солнечный. Остывшая за ночь земля парила росой. Теплые потоки воздуха поднимались вверх. Ветер с Яломанских белков был ровный. Высокие неплотные облака терпеливо кружили над поселком, будто, как и люди, ожидали невиданного зрелища.

К семи часам, как условились, стали мы сходиться к навесу. Афанасий там уже.

Смотрим, а у него вид не лучше нашего: глаза припухлые со сна, через щеку красная надавленная полоса, небрежность в прическе.

«Ты-то чего не спал?» — говорю. «А потому, — говорит, — что ложится на меня семнадцать ответственностей. За каждого из вас».

«Плюнь, — говорю, — подлет-то пустяк — со струбцинами. Не взлетишь, не упадешь».

Тут вам пояснение требуется популярное. На планере можно с помощью рулей ловить воздушные потоки, забраться под облака. А можно, как Белка и Стрелка, летать пассивным пассажиром. На рулях струбцины стоят – не пошевелишь рули. Сиди и хлопай глазами, куда тебя вынесет, где в землю ткнёт.

Далеко со струбцинами не улетишь. Просто спланируешь, к примеру с горы. И всё. С таких полётов, думаю, не только мы начинали.

Привели лошадь. Зацепили планер, сами мы стали под плоскости, пошли на увал. Поднялись, желоб смазали. Аппарат проверили на глаз и на ощупь. Как учил Афанасий предполетный осмотр делать.

А тем временем, несмотря на рань, на выходной день, весь поселок из домов вылез, в кучки сбился, смотрит на нас, о чем-то говорит, руками разводит, машет, пальцами тычет. Ждет.

Подошел ко мне Поликарп. «Боюсь, — говорит честно. — Вчера не боялся, теперь боюсь».

Я — стыдить его: «Можно сказать, ты первый из алтайцев летательный аппарат поведешь. Представляешь?» А у самого тоже холод внутри.

Афанасий закончил инструктаж. Хватился — тетрадку от волнения под навесом забыл. Он всегда нас по тетрадке вызывал отвечать, пометки делал. Официально. Потому что считал планеризм серьезным делом. От «а» до точки. А тут тетрадки не оказалось, и всё торжество — насмарку.

«Так, — говорит, — так... Для начала — доброволец требуется».

Как сказал — доброволец, все сразу плотней сгрудились, начали друг за друга припрятываться. Сильно перегорели за ночь. Кто-то даже сказал, что едва ли рискнёт вообще сесть в кабину. Кто-то ухватился за эти слова, присоединился: «Я тоже». Чуть все попятную не сыграли.

Девчонки закудахтали, будто заизвинялись. Что-то в бабьих и небабьих заботах заквокали. А Чернышев тот сразу растолковал: «Не жил ещё. Жить охота».

Все они потом летать будут. Даже спорить из-за очереди. А в первый миг робость в язык ударила. Глупость несли несусветную.

Афанасий услышал, нахмурился. «Кошкин — ты!» Тут все облегченно вздохнули, подтолкнули меня. «Можешь лететь, Кошкин?» — «Могу», — говорю. Хотя понимаю, что вру. Вся надежда на струбцины да на авось.

«Садись, Кошкин, и покажи нам высший пилотаж». Это — шутка для поддержания духа. Нашего и собственного. И уже без паузы: «Пошёл».

Пристегнулся я ремнями, очки спустил со лба на нос. Афанасий что-то еще неслышно говорил. А я смотрел вперед, где в километре виднелась широкая трещина — Катунь в высоких берегах текла. А ну как туда занесет?

Тут, чувствую, дернулся брус подо мной. Пополз назад. Остановился. Вцепился в ручку, не оглядываюсь, но вдруг ясно представляю, что за спиной делается: амортизатор натянут, как тетива у лука.

И тут Афанасия услышал: «Ни малейшей суеты, не напрягаться, шибко не крутиться. Да, особенно за штурвал не хвататься. При посадке сломаешь». И тут же без паузы: «Пошел».

И пошел. Первое ощущение, будто тебя подушкой притиснули к спинке. А потом легкость во всем теле непривычная. Поселок с места сорвался, на гору полез. И шум какой-то навалился. Вроде человеческий галдеж. Только протяжный, нечеткий. Как чернильные строчки, размазанные в одну сторону. У-а-а, а-у-у.

Сижу, боюсь суеты, боюсь крутиться. Даже глаза скосить. Как бы на крыло не перевернуло. Впереди — на уровне глаз — небо. Справа — Сальджар подпирает это небо. Соображаю. И вдруг — земля. Несется навстречу. Чем ближе, тем скорость растет.

И уже земля, как те чернильные строчки, размазанные. Толчок, еще толчок. Ремни в плечи врезаются. Валюсь на бок. Тишина. И слабость в теле.

Только глубоко внутри живое теплится. И где-то отдельно от меня счастливая мысль: слыханное ли дело — в небе был; расскажи в Бийске дружкам — не поверят».

Тут снова шум стал наплывать. Много всяких звуков. Прислушался — люди орут. Оглянулся — бегут. Окружили. Ощупали. «Живой?» — «Живой».

И сам понял тогда, что живой и невредимый. Механик с завгаром протиснулись ближе. Планер ходуном заходил.

«Молодец, — говорит завгар. — Герой. Вижу, что мужчина, и могу доверить технику. Приходи в понедельник, получай любую машину!».

О чём он, думаю, какую машину? Зачем мне теперь машина? Я уже не хочу быть шофером быть. Я лётчиком хочу. Чтобы забраться в небо, мчаться тень. Над землёй, не ощущая собственного веса.

«Так ты приходи, громче толпы кричал завгар. — ЗИСа новенького получишь». Улыбался щедро.

«Дался тебе твой ЗИС, — защищал меня механик. — Тоже мне удивил! Мы теперь летать будем! Правда, Кошкин? Летать!»

Мудрый был человек механик. Понимал, что, если перейду я на машину, придется ему искать замену в мастерскую. Вечно у него людей не хватало: вырастали и переходили в гараж. На самостоятельную работу.

И тут он рассудил. Если буду я заниматься у Афанасия, то останусь у него, чтобы не пропускать занятий. Вот и подогревал радость.

«Твое слово, Кошкин, — уже азартно улыбался завгар. — Будешь ездить на новом ЗИСе или летать на этой этажерке?» — «Летать, — говорю. — Буду летать учиться здесь». И понес какую-то счастливую глупость о вечной мечте человечества, о готовности противостоять всем империалистам мира земного...

Потом были настоящие полеты. И скоро стал мал нам увал над Иней, тесен берег над Катунью. Погрузили мы впятером — Дербасов, Чернышев, Чичинов, Гришин и я — свое сокровище, увезли в Курай.

Выбрали стартовую площадку на высокой горе. Если вы проезжали за Курай, так гора та слева. Возле нее домик ремонтерский... Высота до площадки около тысячи метров. Ровный ветер на той высоте день и ночь не унимается. По часу и более парил в воздухе наш маленький УС-четыре. И такие красоты открывались с него, что простыми словами не пересказать. Видеть надо и чувствовать.

Каждый день заглядывали к нам в лагерь попутные шоферы. Интересовались, пугали: «Начальство ножи точит, съесть вас хочет».

Мы обещали вернуться со дня на день, но слишком велик был соблазн.

А однажды нагрянул сам завгар. На персональном ЗИСе. Не знаю, о чем был разговор с Дербасовым, только к нам он подошел взволнованный. «Грузись, ребята. Домой едем».

На Ине механик встретил меня холодно. Да и остальных без объятий. «Так что, летать будем или работать?» — «И работать, и летать», — говорим.

«Если летать — катитесь к ядреной бабушке. Если работать — выбросьте из головы этажерку. Мне люди нужны, а не пташки, божьи коровки».

Пошли мы по общагам своим обиженные. Утром встали, видим: Афанасий с чемоданчиком, при полном параде, в пиджаке поверх свитера. Мы к нему: «Куда?» — «В Бийск уезжаю». — «Прогнали?» — «По своей доброй воле, — глаза отводит вверх: врать он не умел. — Да и чего делать тут. Ты, Кошкин, остаешься за старшего. За меня, значится. Планер сохрани. Чтоб вода, снег не попали. Весной осмотрите хорошо. И занимайтесь... Он ведь ваш, планер-то. За него деньги плачены».

Подарил мне книжку по планеризму. Была у него одна. И тетрадь синюю. Начиналась она со списка, а дальше шли наши характеристики, им составленные, описания поведения нашего планера в воздухе, замеченные характерные неполадки, схемы маршрутов, наблюдения за погодой.

Большую Афанасий работу вел, оказывается. Все это за так другим отдал. И уехал. Как головой в воду нырнул. Больше я его не встречал. Видно, крепко обидели парня. Двинул по стране счастья искать.

Василий Николаевич Кошкин

Вскоре зима нагрянула. С ветрами сыпучими: то снег, то крупа. Упаковали мы планер, на склад снесли. Каждый день наведывались по очереди: цел ли.

А с работой нелады начались. Все из рук валится, все противно. Хоть караул кричи. Шоферы из рейсов возвращаются: «Глянь карбюратор... Посмотри коробку...» — «А что, говорю, сами не умеете? Ума не хватает?»

Завгар проходит мимо, смотрит длинно. По тайной усмешке чувствую — ждет, когда попрошу машину, а у него на этот случай острое словечно давно припасено. «Фиг, — думаю, — не дождешься. Сам будешь предлагать — упрусь двумя рогами, не сдвинешь».

Ветреными холодными вечерами приставали дружки, подсыпали соли на живое. «Против бурана пошто не летаешь?» — «Ты, Кошкин, от земли оторвался, а взлететь не взлетел».

А это правда. Механик на работе хмурился, придирался. Тут я и не вытерпел. После пустяка какого-то чистую путевку нашел на верстаке, карандаш зубами обгрыз, заявление впопыхах нацарапал, шлеп на стол. «Учиться поеду». Куда — не сказал.

Знал я от Афанасия, что открылся в Бийске аэроклуб настоящий. На самолете летать учат.

Механик закричал. Я на него. Я на него. Того плата за горло берет. Меня гонор душит. Молодой ведь был. Больше не умом, а эмоциями жил. И поняли мы, что не сможем друг на друга глядеть. Плюнул он на пол.

Уволили. В тот же день. Прокофий Чичинов услыхал о том, прибежал проводить: «Куда же так, Василий, ты у нас как Афоня остался и тоже бросаешь». — «Назначаю тебя, Проня, своим заместителем».

Он обиделся: «Тебе шутки, а людям плохо будет. Мне плохо будет». — «Все, — говорю, — заново корова не телится. Руководи. Ты первый из алтайцев летать научился».

В Бийске тогда тоже автослесарей не хватало. Взяли меня в центральные мастерские ЧВТ. Днем выбегу во двор, замру, слушаю. Над горой, за лесозаводом стрекочет мотор.

Долго не решался я пойти в аэроклуб. Придумывал оправдания: то времени нет, то устал на работе, то с дружками похороводиться надо. Как ни говори, возраст такой. Уже на девок поглядывать начал.

Корешки с улицы подначивали: «Врал, поди, про планер?» — «Летал», — отбивался я. — «С печки на пол». И хохотали сочувственно. Вот, мол, вбил себе в башку блажь. «Чего ж теперь не летаешь?» Я и сам не знал.

Казалось, выставят из клуба с треском. А получилось просто. К врачу сгоняли, документы проверили, экзамен учинили и зачислили.

До весны изучали несколько специальных предметов: математику, физику, основы аэродинамики, моторы, устройство планера.

...Дисциплина в клубе была строгая. Кроме самолета учили строй, тренировались докладывать коротко и четко. Только руку к пилотке не прикладывали. Да и не было пилоток. Но форма была — черный из толстой хлопчатобумажной ткани комбинезон, с пуговками на манжетах рукавов и штанин. В эти комбинезоны мы выряжались в клубе.

В тридцать девятом, весной, я впервые поднялся в воздух на У-2. Вел самолет инструктор Караваев, а я, как первый раз на Ине, сидел ни жив ни мертв от счастья. Год привыкал к мысли, что будет этот полет, а взлетел— и снова настроение верх взяло. Я — летчик. Летчик...

Ева ли был на свете в тот миг человек более гордый и счастливый...

А теперь вы вправе спросить, как же я снова оказался на тракте, да еще аварию на машине совершил. Ведь в тридцать девятом судьба моя складывалась определенно и прочно.

А дело обернулось так: горком комсомола объявил мобилизацию во флот. Комсомол шефствовал тогда над флотом. И совпала эта мобилизация с моим призывным возрастом.

Моря в Бийске нет. Моряки редко появлялись. Прямо целое событие— воротничок увидеть на Советской, клеш на две четверти, медную пряжку с якорем на широком ремне.'

И тут этот призыв. С оркестром. С красными флагами. Митингами. Речами.

И снова, как однажды на Ине, душа моя на две половинки поползла. Только треск пошел. Друзья-одногодки заявления пишут — гурьбой. Во флот! И не устоял я.

Тоже заявление — бац. Караваев только глазами захлопал. Потом успокоился. «Что ж, — говорит, — может, так оно — к лучшему».

Не понял я тогда, что приговор он свой вынес, что имел в виду. Сейчас начал соображать. Поговорка о близком локте из головы не выходит. Иногда думаю, почему так случилось. Вопрос задаю себе, а ответ боюсь услышать. Даже в мыслях перед собой хитрю. А дело-то дураку ясное.

Слишком легко все давалось. Слишком доступным стало... И утратил человек что-то важное внутри себя. Ответственность? Целеустремленность? Мечту? Не знаю. Но что-то утратил.

Так я снова на тракт попал. Шофером. Но уже после войны. Тогда, в сорок шестом, и случилась история на четыреста пятьдесят первом километре. Та самая, что вы напомнили. Правда, проще она была, чем молва передает...

А почему бом окрестили — не знаю.

Кошкин бом

На 448 километре мой новый попутный шофер Андрей Андреевич Караваев сказал:

— А вот и Кошкин бом. Вон там, под верстовым столбиком, он перевернулся.

— Позвольте, — возразил я. — В позапрошлом году мне показывали четыреста пятидесятый километр. И столбик... Сам Василий Николаевич называл — четыреста пятьдесят первый. И тоже аккурат против столбика. Разночтения получаются.

Нисколько не смущаясь, Андрей Андреевич выслушал меня до конца.

— Правильно. Только вы не учли одного,—сказал, подумав самую малость, должно быть, припоминая что-то.— Помните, я показывал вам в нескольких местах кусочки старой дороги? Всякие петли, повороты. Они теперь как бы в стороне. Дорога спрямилась местами. И укоротилась соответственно. Вот и поменяли указатели.

Наш мощный МАЗ легко вбегает на горку. Деревья близко обступают его. Кажется, тянутая к нему ветвями-вагами.

 — Но почему нет Медведевского перевала? Почему нет других ваших фамилий на тракте, а только Кошкина?

Он пожал плечами.

— Чем он знаменит, Кошкин ваш?

— Хороший мастер, — Караваев снова, вобрал шею в плечи — чего тебе надо. — Мастер он на все руки. Машину знает не просто по описанию. Нутром понимает... Он тебе и слесарь, и медник, и токарь, и сварщик, и шофер. Только за руль не садится. Принципиально. Какая-то замкнутость у него есть. Будто думает тяжелую думу, не хочет, чтоб все о ней знали. Или еще что... А так мужик очень хороший... Потом, он у нас одним из старейших остался.

Итак, слушая Караваева, я загибал пальцы: отличный специалист, мастер на все руки — раз; один из ветеранов — два: совершил аварию на несложном месте — три; человек, безусловно, одаренный — четыре. Наконец, фамилия. В сочетании со словом «бом» звучит двусмысленно: догадайся сразу, о ком речь, —о человеке или действительно — о кошке.

Я хуже, чем дилетант в топонимике, но понимал, что любое из пяти предположений можно развить и любое из них покажется правильным. Хотя, впрочем...

Несколько лет назад в доме у Марии Михайловны Панковой услышал я о бывшем шофере—чуйце Прокофии, Королеве: «Хороший был парень. Песни пел. В войну летчиком воевал. До подполковника дослужился...» И то, что был Пронька Королев летчиком, подполковником, звучало словно о себе: «Вот какие мы».

…В сорок шестом Василий Николаевич еще не задумывался, ветеран он или нет. И никто о нем так не думал. Остается четыре варианта, если в самом начале я не упустил сразу несколько... Дальше.

Едва ли в том злополучном году Кошкин уже был известен как мастер на все руки. Демобилизовавшись с флота, он сразу стал работать на машине. Таким образом, если идти путем исключения сомнительных вариантов, разгадка кроется в одной из крайностей: либо все началось с весельчаков-зубоскалов, либо в названии бома — дань уважения невезучему парню, хотя и своему в доску.

Никто из шоферов не может объяснить, почему они оказали честь Кошкину. День ото дня я убеждаюсь в этом, и разговор с Караваевым — последний. В конце концов какая мне необходимость знать — почему. У меня в блокноте есть интересная и поучительная сама по себе судьба человека из «тех», из «первых». И есть еще нечто удивительное, под названьем УС-4, которое, сколько я ни пытался увидеть вдоль тракта последние десять лет, не увидел.

Дорога круто уходила влево. Сразу за поворотом начинался длинный подъем. Это последний перед Курайской степью, где стоит та самая гора и у подножия ее — ремонтерский домик. Тот самый».

Материал подготовил Е.Гаврилов 19 июля 2017 г. Ссылка на сайт обязательна!

Источник. Козлов Ю.Я. Белый Бом. Повести. Барнаул, Алт. кн. изд-во. 1976. 256 с. с илл.