Гарф Анна. Ийт-Кулак — собачье ухо

Оседлав коней, два охотника в путь тронулись,

Полные сумины сказок они добыли.

С намеченного пути они сбились,

В этот шалаш забрели, здесь отдыхали.

До свидания, неизвестный охотник!

Пусть шалаш ваш никогда не разрушится,

Пусть арчемаки ваши будут добычей полны,

Пусть трубка ваша всегда дымится!

(П. Кучияк, 1937)

Справка: Павел Кучияк

1

— Знакомьтесь, это лучший на Алтае проводник базы туристов. Поэт, певец, драматург, актер и еще немного колдун, вернее, — кам. Умеет камлать — колдовать. А главное — отец шестерых детей.

Так говорил о Павле Васильевиче Кучияке его друг и переводчик, сибирский писатель Николай Ефимович Добычин.

Слушая Добычина, Кучияк немного смущался, а может быть, и чуть-чуть разыгрывал смущение, чуя, что эта его, так сказать, «алтайская» наивность нравится, импонирует. Большого роста, статный, пластичный, как юноша, темные волнистые волосы, широко расставленные веселые молодые глаза. Когда он густым басом произнес: — «Здравствуйте», показалось удивительным сочетание юношеского облика с таким могучим «зрелым» голосом. Тогда, летом 1936 года, он выглядел молодым, немного за двадцать, хотя ему было уже под сорок.

Это первое знакомство состоялось в подмосковном поселке Пушкино, где я жила. Павел Васильевич жил тогда тоже под Москвой, в Доме творчества писателей, в Голицыне.

Мы все еще стояли у калитки, и Добычин все еще продолжал петь хвалу своему другу:

— Павел Васильевич внук знаменитых на Алтае сказителей— дедушки Шонкора-Сокола и бабушки Барга. Он и сам умеет петь сказания. Здесь перед вами стоит человек-сказка.

Теперь Кучияк смутился уже на самом деле, и было неловко лишний раз взглянуть на него. В синем, выношенном до блеска пиджаке, в светлой рубашке с черным узким галстуком, он в ту минуту никак не был похож на человека-сказку, уж скорее — на сельского учителя.

День был выходной, собралось много знакомых, шутили, дурачились. Павел Васильевич внимательно слушал, вежливо улыбался. Добычин заговорил об алтайском горловом пении:

— Редко теперь кто так поет на Алтае. Споешь?

Павел Васильевич оживился:

— Это я могу. Спою охотничью, кабаржиную. В старину было ружье кремневое. Надо его установить, фитиль запалить. А кабарга не ждет, метнулась, показала белое пятно под хвостом и нет ее! Пока ружье прилаживал, дичь упустил. Но если горловую песню охотник запоет, кабарга встает, уши поднимет, не шевелясь, стоит, песню слушает.

Едва Кучияк запел, мы замерли, боясь спугнуть чары этой колдовской песни. Она журчала, как ручей, гудела подобно шмелю, сопровождалась серебристым посвистом. Кучияк пел, почти не раскрывая рта, — «горлом». Пел один человек, но слышалось по крайней мере два голоса. Один низкий, суровый, похожий на звук туго натянутой волосяной струны. Одновременно звучал и второй голос — высокий, светлый, вроде весеннего голоса синицы — «цю-цю-вить, цю-цю-вить, фьюить...» Журчание ручья сменялось шелестом вод большой реки, порою слышался шепот хвои, свист ветра, звон капели. И тихий, тихий посвист. Песня была негромкая, но заполнила она гудением, жужжанием весь дом, сад, соседние улицы. Ее слышали даже в избе стоящей на краю поселка, у самой околицы. Правда, в те времена ни автотранспорт, ни транзисторы еще не рычали по поселку. Лишь изредка покрикивали коростели на болоте. И песня Кучияка, сливаясь с вечерней тишиной, растекалась далеко, как вода в половодье.

Горловое пение без слов называется на Алтае — кёёмёй.

Кучияк также свободно владел искусством горлового двухголосного пения с произнесением слов. Такой была его вторая песня, колыбельная со словами:

— Не плачь, малыш, не плачь! Молодое гибкое дерево я срублю, не плачь, малыш, не плачь! Тугую тетиву на концы согнутого деревца натяну, не плачь, малыш, не плачь! Меткую стрелу с тетивы спущу, стрелой зайца догоню. Зайчатину в большом казане на жарком огне сварю. Крепкий заячий суп ты будешь есть... Не плачь, малыш, спи... Спи, малыш, спи...

Кучияк пел все тише, глуше. И когда умолк, отголосок песни еще звучал, как звучит струна, хотя пальцы исполнителя уже не прикасаются к ней.

Молча, опустив глаза, сидел Павел Васильевич. Молчали и мы, боясь спугнуть очарование отзвучавшей песни. Павел Васильевич был явно смущен, насторожен нашим молчанием: неужели на этот раз он никого не восхитил, не изумил? Но едва были произнесены первые слова похвал, он расцвел, заулыбался. Шутки, прибаутки так и посыпались. Героем этих забавных импровизаций оказывался чаще всего он сам.

— По-русски я не Шибко грамотный. Вот нашел себе учителя, готовлю ему уроки, дрожу, у своих ребятишек-школьников совета спрашиваю: «Как пишется — «ширапль» или «шерапль»?

— «Пиши, папочка, — «журавль». Есть такая птица, оказывается...

В тот вечер вместе с нами слушал пение Кучияка один из виднейших специалистов той поры в области радиотехники — академик Шулейкин. Он сказал:

— Как это получается, я могу понять. При горловом пении звук дается не свободным открытым голосом, а несколько сжатым. Полость рта служит резонатором для мелодии, ведущейся на басах; вместе с тем полость рта является резервуаром или, если хотите, точнее, фильтром низких частот для пульсирующего воздушного потока, который затем проходит между губами. В данном случае губы — это вторая автоколебательная система, при помощи которой певец берет высокие ноты, вторя горловой мелодии... <— Шулейкин засмеялся. — Этак я мог бы целый академический час говорить... Но спеть! Нет, это уже совсем, совсем другое дело.

2

Огромна территория Алтая, изрезанная горами, реками. Каждый район, каждый аймак поет по-своему, свои песни. Кучияк, страстный собиратель народного творчества, знал характерные особенности, пения каждого района своей родины. Он был живой фонотекой. Владел Кучияк и техникой исполнения на всех алтайских народных инструментах: на язычковом, маленьком, как подкова, комусе, на смычковом ики-ли, на духовом шооре.

Но больше всего любил Кучияк щипковый инструмент — топшур.

Перебирая пальцами волосяные струны топшура, оттопырив нижнюю губу, Павел Васильевич особым, очень низким «органным» голосом — «каем» — воспевал подвиги богатырей.

В тот вечер, в Пушкино, он был не только исполнителем, но и лектором. «По ходу действия» он давал пояснения, переводил отдельные стихи с алтайского на русский, рассказывал об упоминаемых в сказаниях обычаях, описывал географические особенности края, где богатыри совершали свои подвиги. — Могу повторить, могу еще показать... Но вот он встал, откинул кивком головы волосы со лба, глянул на нас — и мы едва его узнали. Нам явился грозный колдун, собеседник богов, всемогущий кам. Он приподнял ногу, коснулся пальцами подошвы — это он, по его словам, обул •серебряные копыта, чтобы по мосту шириной с конский волос перейти реку человеческой крови.

Там, за рекой, «другой Алтай», то есть загробный мир. Страшно ступить на волосяной мост, боязно шагать над кровавой рекой. Одно неверное движение — упадешь, захлебнешься в крови. Мост пружинит, качается от ветра, человек идет, балансируя, чтобы не упасть. Ужасен путь, длинна дорога. Когда наконец-то он выбрался на «тот» берег, мы невольно вздохнули с облегчением — не упал. Но теперь это был уже не тот человек, который вышел в путь. Это лишь его -трепетная душа, которую грозно вопрошает бог «другого Алтая», грозный Эрлик. Не здешним, иным голосом отвечает Эрлику душа. А высоко под облаками летят серые гуси с прощальным криком.

Нет, над нами был дощатый потолок дачной террасы, никаких облаков. И все-таки гуси кричали, гуси летели под облаками, а душа плакала под землей.

— Я могу объяснить, могу повторить...

В любой миг Павел Васильевич готов был выйти из образа, прервать пение, игру, танец, чтобы дать нам возможность лишний раз убедиться, что нет здесь никакого колдовства, что все это «очень просто».

Да, все, что он исполнял, казалось простым, естественным, потому что было соразмерно, органично, никогда никакого нажима. Врожденное чувство такта не позволяло ему переигрывать. И все же такая «легкость» была не только свойством счастливого таланта, но и результатом размышлений, труда. Он умел управлять голосом, мимикой, жестами, а главное — своими чувствами. Он был одним из самых больших актеров, каких мне приходилось видеть, слышать.

3

Когда весной мы с Павлом Васильевичем ездили в поисках сказок верхом по Алтаю, нас чуть свет приветствовала на опушке леса маленькая птичка:

— Тятя, Витю видел? — слышалось мне. — Видел-видел. Витю видел!

Но Кучияк в щебете этой пичужки слышал иное:

— Эде, эде, бе саак! Бе саак! Эде, бе саак! То есть: «Сестра, сестра, кобылу доить! Сестра, кобылу доить!» А вечером коростели кричали мне:

— Дерг-дерг-дерг!

Но Кучияк слышал:

— Тарт-тарт-тарт! Бажынанг тарт, чачынанг тарт! То есть: «Тяни-тяни-тяни! Голову тяни, косички тяни!..»

Если бы мы не слышали каждый по-своему, то как могли бы пересказать алтайскую сказку по-русски?

Но как быть со сказками, где говорится о злых чарах, о колдунах, злых духах? Для Павла Васильевича все это было настоящее, живое, он это все видел в детстве, пережил, а я? В сказке «Шелковая кисточка» кам камлает, чтобы обмануть всех, отнять у людей прелестную девочку и сделать ее своей женой. Но я никогда не видела кама, не слышала бубна, не видела ритуальной пляски. И потому не знала, как к этой сказке подступиться.

Камлание было строжайше запрещено, и если еще были на Алтае камы, то все они занимались общественно полезным трудом — пасли скот, охотились, даже пахали землю, причем некоторые камы научились работать на тракторе и даже перевыполняли нормы. Ни один из них никогда не согласился бы камлать. Они и сказания едва-едва соглашались петь, полагая, что и это тоже имеет отношение к старому быту, старым запрещенным обрядам.

— Ничего не поделаешь, — сказал Кучияк, придется самому для вас немного постараться.

Одежду он взял из музея и бубен тоже. В прежние времена каждый кам сам сушил над огнем свой бубен, обтянутый сыромятной кожей, добиваясь определенного тембра, чтобы бубен при ударе колотушки звучал «особенно». Бубен и колотушка — вещи «индивидуальные», у каждого кама свои. Сочетать свой голос с «чужим» бубном не каждому было под силу. Исключительная музыкальность Павла Васильевича, большой диапазон и гибкость голоса позволяли ему исполнять ритуальные песни под звучание любого бубна. Он настраивал голос, как настраивают инструмент.

Вот он сунул руки в рукава «двухпудовой» шубы, обшитой длинными развевающимися на ветру лоскутами и шкурками пестрого дятла. Надвинул на самые брови красную остроконечную шапку с воткнутыми в нее перьями филина, со свисающими на лоб нитями крупных бусин. Взял в левую руку скобку бубна, которая была похожа на человека с раскинутыми руками. В голову этой скобы были вбиты два медных гвоздя — «глаза», на поперечной полоске — «руках» висели ленты, тонкие полосы металла, звеневшие в такт пляске. Павел Васильевич взял в правую руку колотушку, ударил в бубен и закружился.

Под гул бубна и звон железок гудел его голос. Кучияк кружил по поляне вокруг костра, все убыстряя темп. Порою мне казалось, еще мгновенье — и он упадет бездыханный, сердце не выдержит бешеной пляски. Невозможно было различить ни лица, ни бубна, слышалось лишь гудение да удары колотушки и виделся смерч ярких бликов — это трепыхались разноцветные лоскутья, пришитые к шубе.

Павел Васильевич, меняя ритм, переходил от одной системы движений к другой. И кружился, кружился еще быстрее, быстрее.

Внезапно он остановился. Встал как вкопанный. Руки раскинуты, веки опущены, пот струится по лицу. Он бледен, губы посинели.

Но вот он открыл глаза, улыбнулся своей обычной, по-детски лукавой усмешкой:

— Это только начало. Теперь шкуру с живой лошади сдирать будем, только сперва ноги ей переломим.

И я услышала вопль, ржанием это не назовешь. Воплем заживо обдираемой лошади кричал Кучияк. Я уже больше не могла выдержать, попросила пощады.

Павел Васильевич медленно, как бы нехотя, скинул с плеч тяжелую шубу, снял шапку, повесил бубен на сухую ветку, положил колотушку.

И снова не утерпел — крикнул!

Волосы зашевелились у меня на голове от этого вопля.

— Это ничего, — сказал Кучияк, — это я так, старое вспомнил. А на самом деле, если бы вы все это увидели, услышали. Прямо бедовский!

«Бедовский» — такое было у него словечко.

— Маленький был, глаза закрывал, затыкал уши, как лошадь закричит. А юношей приходилось терпеть. Стыдно было себя показать трусливым, жалостливым. Откуда взялся у нас такой обычай?

4

В 1897 году на Алтае в юрте, сложенной из коры лиственницы, родился мальчик. Отец взял новорожденного на руки, острым ножом проколол младенцу мочки уха, продел в разрез клок собачьей шерсти. Затем положил ребенка на земляной пол, рядом с ощенившейся собакой и дал ему имя — Ийт-Кулак — Собачье Ухо. Теперь можно было успокоиться: злой дух, который уносил детей этой семьи на «другой Алтай», обманется на этот раз, подумает, что родился щенок.

В то далекое время мужчины не стригли волос — мужчины ходили с косами, — кому попадет волос, станет хозяином души. Умываться тоже не полагалось — «вместе с грязью счастье уйдет».

Позже Ийт-Кулак, когда он после революции станет писателем Павлом Васильевичем Кучияком, вспомнит об этом обычае в повести «Аза-Ялан»:

«...Все сорок лет своей жизни не умывавшаяся Эзе вышла из бани неузнаваемой. Чистая, пахнувшая розовым мылом. Тарбаган надеялся, что она хотя бы за ушами или хоть на шее немного грязи оставит — на счастье. Но Эзе и это счастье смыла»...

Подростком Ийт-Кулак — Собачье Ухо поступил в работники к попу Василию. Некрещеных инородцев-язычников не сажали за общий стол, не принимали в церковноприходскую школу. А других школ на Алтае в те времена не было. Но чтобы креститься, надо было прежде всего остричь косу...

Долго не решался Ийт-Кулак на такое дело. Однако желание учиться оказалось сильнее страха.

Поп Василий сотворил обряд крещения. Нарекли новообращенного Павлом, а по отчеству стал он Васильевичем, потому что крестил поп Василий.

Но хотя и крещеный и немного грамотный, он все еще оставался верен старым алтайским обычаям и привычкам. Зимой и летом ходил в нагольном овчинном тулупе, в штанах из сыромятной кожи, в меховых сапогах и шапке, сшитой из лисьих лап.

В 1919 году, когда некоторые части армии Колчака, отступая из Сибири в Монголию, шли через Алтай, Куюмская сельская управа мобилизовала Кучияка, «назначили на высокий пост обозника», как он говорил впоследствии.

Но уже год спустя, он вместе с другими такими же, как он, заблудившимися в этой сложной обстановке, ушел из колчаковских войск:

В 1923 году Кучияк работает секретарем комитета бедноты, затем членом президиума сельского совета...

Однако всю жизнь припоминали ему пост обозника-каракорумца, не раз пришлось горько платиться за ошибку, совершенную в молодости, по неведению.

И был только один человек, который все понял, простил, верил ему, верил в него безоговорочно — это была его жена. Во всех, порою весьма сложных, ситуациях Анна Максимовна оставалась непоколебимо преданной, несгибаемо мужественной. Эта многодетная семья жила в одной комнате. Но стол, за которым работал Павел Васильевич, его полка с книгами оставались всегда неприкосновенными.

Жена и дети были первыми слушателями, первыми судьями Кучияка-сказителя, поэта, актера. И последнюю свою песню он, уже тяжело больной, спел тоже им — жене и детям. Это было ночью в июне 1943 года. Утром его увезли в больницу, откуда ему не суждено было вернуться.

После кончины Павла Васильевича Анна Максимовна бережно хранила его письма, дневники, тетради, рукописи. Ничего она не потеряла, даже клочка бумаги, где он обозначил сумму, полученную авансом в счет зарплаты, даже листка газеты, где он своей рукой подчеркнул несколько строк. Это благодаря ее удивительному пониманию своего долга, терпеливой и верной любви мы можем теперь познакомиться с особенностями развития таланта Кучияка, с неопубликованными страницами, с его черновиками, с его поистине героическим трудом.

Но в семье смогли сохранить далеко не все, сделанное Кучияком. В годы, когда он работал, трудно было на Алтае получить писчую бумагу и потому, а также из-за большой загрузки текущей работой, Павел Васильевич не оставлял копий того, что посылал в издательство. Он писал от руки, пишущая машинка даже в Москве имелась далеко не у каждого писателя. Его стихи, рассказы выходили на русском языке в переводах, далеко не адекватных оригиналу. Но ни текста, ни подстрочников, сделанных автором, не сохранилось. Рукописи, сданные в Западно-Сибирское книжное издательство, потерялись у переводчиков, а в краевом издательстве в Барнауле сгорели. Рукописи, отправленные в Москву, в Гослитиздат, неизвестно где находятся, их не могли разыскать до сих пор.

5

Мне довелось некоторое время, работая с Павлом Васильевичем, ездить по Алтаю, записывать вместе с ним произведения устного народного творчества. Теперь такие экспедиции везут с собой магнитофоны, имеют возможность несколько раз записать на ленту одного и того же сказителя, который при желании, а иногда и по просьбе того, кто ведет запись, сам себя прослушивает, вносит поправки. Так было записано профессором Сазоном Саймовичем Суразаковым эпическое сказание «Маадай-Кара» от сказителя Калкина. Запись на магнитофон длилась месяц, потом еще месяц Калкин слушал себя, вносил поправки, дополнения, затем Сазон Саймович списал текст с магнитофона на бумагу, и месяца два занимался подстрочным переводом этого текста.

Таких возможностей у Кучияка никогда не было. Он вел свои записи «между делом», сопровождая туристов, или когда выезжал с бригадой театра по аймакам. Мелодию Кучияк, не знавший нотной грамоты, просто запоминал на слух. Кстати, и большую часть сказаний приходилось тоже запоминать и записывать их позже, уже по возвращении домой.

Однажды летним вечером приехали мы на лесную поляну. Там под мохнатым кедром на берегу ручья сидел перед небольшим костром-дымокуром могучий старик. Широкие плечи, седая борода, белое лицо, большие белые руки. Он разминал и шил нарезанные узкими полосками куски сыромятной кожи, шорничал. Это был знаменитый на Алтае кайчи Николай Улагашев, слепой сказитель. «Алып-Манаша», услышанного от Улагашева, Павел Васильевич смог записать, только когда мы вернулись в Ойрот-Туру, теперешний Горно-Алтайск, то есть дней двадцать спустя.

Неграмотный певец-кайчи пел оказания, пользуясь определенным набором фраз, хорошо известными формулами и эпитетами. Но каждый раз певец импровизирует вновь и вновь на основную тему. Так же творил и Кучияк, но свои импровизации он уже мог записывать. И записывал он наилучшие варианты. И всякий раз этот отбор был настолько убедителен, что даже Улагашев, весьма придирчивый исполнитель, не прощавший ошибок, оставался доволен записями, сделанными Кучияком по памяти.

Еще смелее обращался Кучияк со сказками типа «чёрчёк». Детали, подробности, как бы стершиеся в повторении многих поколений сказителей, вновь оживали в его устах. Услышанную сказку он смело насыщал пословицами, прибаутками, шутками, поговорками. Повторяя слышанное, он обогащал его, не приукрашивая, но уточняя.

В сказке «Брат и сестра» люди, спасенные охотником Боролдой-Мергеном, благодарили его. Павел Васильевич не останавливался на бесцветном слове — «спасибо», но, мысленно перебирая различные, бытующие на Алтае формулы благодарности, ищет самую для данной сказки подходящую: «Не стареющим, крепким будьте, сто лет живите», «Пусть закрома ваши пустыми не стоят», «У подола вашей шубы пусть всегда топчутся дети, у порога вашего аила пусть белый скот сыворотку пьет». И наконец он произнес:

«Будь же ты, как заяц, белый, как овца, жирный, сто лет живи, на быстром коне езди!»

И на этом не успокоился, развернул шире:

«Нам, не видевшим солнца, ты солнце дал, луны не знавшим, луну подарил. Будь же ты, как заяц, белый, как овца, жирный, сто лет живи, на быстром коне скачи!»

Прочитав это, Павел Васильевич засмеялся, обрадовался:

— Законный, законный!

«Законный» — было высшей похвалой в его устах.

Сказку «Медведь-судья» мы услышали в аиле, где над костром на треноге стоял до того закопченный котел, что казался отлитым из сажи и сала. Когда мы после сытного ужина и теплой араки, которую надо было отведать, чтобы не обидеть хозяина, выбрались на волю, то тут же к описанию жилища медведя прибавили свежие впечатления:

«Перед ним (медведем) жарко трещал костер, над огнем стоял на железном треножнике золотой котел с семью бронзовыми ушками. Этот свой любимый котел медведь никогда не чистил, боялся, что вместе с грязью счастье уйдет, и золотой котел был всегда ста слоями сажи, как бархатом, покрыт».

Таким образом, хотя собранные нами на Алтае сказки и «настоящий законный», они не являются записями этнографическими. Они записаны литераторами.

Мы ездили по Алтаю с небольшими деньгами, и потому спешили услышать возможно большее число рассказчиков в самое короткое время. Не все, что слышали, успевал записывать Павел Васильевич по-алтайски и, случалось, тут же, на ходу, пересказывал сказку сразу по-русски.

Русский язык Кучияка был не очень богат, но когда он своим неправильным русским языком рассказывал алтайские сказки, речь его воспринималась не как ломаная, а как особая, сказочная. Он дополнял, вернее, одухотворял слова мимикой, жестом, интонацией.

Я записывала не только то, что он говорил, но старалась передать и то, как он говорит, наделяя зверей его интонациями, пытаясь словами передать образы, создаваемые Кучияком-актером.

Проза Кучияка как бы пришла из сказки:

«...машина бежит все выше, к снеговым вершинам гор, огибает скалы...

— Ой, ребята, — вдруг закричал Кичемкей, — гляди, там, внизу, звезды, как ячмень, по земле рассыпаны. Что это?

— Кусок неба отвалился, — пробасил кто-то из спутников.

— Это звезды куручкобинские, домашние. Хозяева к столбам их привязали, — пояснил второй.

— Ты видел когда-нибудь электричество? — сжалилась над парнем молодая девушка...» («Железный конь», сб. «В горах Алтая», М., «Советский писатель», 1957).

Так же сказочны по своей пластике строки повести «Аза-Ялан».

«— Какой я грамотный! Читать кое-как научился, а писать — нацарапаю на бумаге, словно глухарь по снегу крыльями, во все стороны...

— Это ничего. Сначала как глухарь крыльями, а потом как кабарга копытами. Видели, какой у нее след? Прямой, тоненький, ровный. Так что не расстраивайтесь, товарищ Йорыкчинов».

6

Не сразу нашел Кучияк свой путь, свой язык, свойственную лишь ему манеру. В годы, когда он работал, было принято стихами, прозой повторять заданные темы. Авторов хвалили не за результаты, а прежде всего за благие намерения. Первые очерки Кучияка, заметки в газете, даже стихи мало чем выделялись из ряда других, разве что наивностью, горячностью. Но постепенно набирал он силу:

«...Горный хребет взмыл в небо и, будто сказочный конь, взметнул вверх косматую гриву кедрачей, да так и окаменел навеки.

Солнце шло за гору, унося на могучих руках яркие шары раскаленного железа. Уходя, зажгло тучу багрянцем, словно обещая:

— Завтра явлюсь к вам в свой час.

Дверь ветхого аила, собранного из коры лиственницы, протяжно заскрипела. Мать втащила в жилье несколько-длинных сухих бревен — запас топлива на долгую зимнюю ночь. Со звоном упали бревна на твердую мерзлую землю. Мать подошла к костру, опустилась на корточки, протянула руки к огню. На указательном пальце левой руки кольцо из красной меди сначала побелело от инея, потом вспотело, засверкало мелкими капельками.

Адыйок испугался:

— Мама! Руки обожжешь.

— Ничего, мои руки крепкие, не сгорят.

Адыйок сидел на земле у огня, распахнув овчинную шубу, чтобы живот согрелся. Мать вздохнула:

— Грейся подольше: ночью мороз будет сердитый — солнце, уходя, показала нам свои уши» («Адыйок», главы из неоконченного романа).

В простоте сердца, без умствований или ухищрений, всегда пластичный, он создавал произведения, которые, несмотря на их наивность, волнуют и сейчас. В этой наивности есть неотразимая прелесть своей правды. Слышен свой голос, чувствуется индивидуальность писателя, виден его почерк.

7

Экзотика окружающего быта, перемены, которые принесла на Алтай Советская власть, удивительные повороты личной судьбы писателя — разве это не тема для романа? Отдельные эпизоды из биографии Кучияка, перестройка мироощущения, мировоззрения, путь от мрака язычества, от воинствующего здесь, на Алтае, христианства к современному мировосприятию — все это так значительно, увлекательно.

Еще в 1932 году путешествовавший по Алтаю немецкий писатель Вайскопф посоветовал Кучияку написать автобиографический роман. Даже название было придумано — «Адыйок» — безымянный, сирота.

Однажды, когда мы снова беседовали об «Адыйоке», Павел Васильевич вздохнул.

— О чем это вы?

— Да вот старика одного вспомнил. Знаменитый он был на Алтае певец-кайчи. Звали его Чиик Капраилов. Плохо он кончил.

О том, что его глубоко волновало, Павел Васильевич предпочитал говорить иносказательно. Так и теперь, вместо прямого ответа, он рассказал, что сказочный богатырь Алтай-Куучин явился к Чинку Капраилову и жестоко покарал его за то, что тот, воспевая богатырские подвиги, умолчал о том, как богатырь однажды был побежден своим соперником.

«Неправду ты людям сказал. Лжива была твоя песня. Мою мать ты воспел, силу отца моего помянул, мои подвиги славил, врагов моих высмеял, — почему же ты о позоре моем ничего не сказал? Или забыл ты, как шел на меня богатырь без лука, без коня, нагой богатырь, без шапки, без сапог? От этого нагого богатыря, спасаясь, я бежал, бросив коня, ум потеряв. Мчался так, что пятками в пепел столок семьдесят семь гор, море с семьюдесятью заливами в грязь затоптал. Моя темная печень от страха оборвалась, мое круглое сердце едва не лопнуло. Почему ты про это ни слова? Правду как ты посмел утаить?

Чиик Капраилов голову на грудь опустил. Из узких глаз слезы текут...

Алтай-Куучин, богатырь, ременной плетью взмахнул... Тут кайчи ум потерял. Что дальше было — не помнит, как домой пришел — не знает. Очнулся у своего аила. Повод коня держит, через порог не смеет переступить. Жена увидела его.

— Что с тобой?

— На меня Алтай-Куучин, богатырь, плеть поднял. Его жизнь я неверно воспел. Как от нагого богатыря он бежал, забыл рассказать.

Больше ни слова Чиик Капраилов вымолвить не смог.

Подняться с земли он не захотел. Где сидел кайчи, там и умер».

— Вот так и я, — улыбнулся Кучияк. — Боюсь, Алтай-Куучин настигнет меня врасплох, когда я врать начну, и своей ременной плетью высечет...

8

Верхом на наших терпеливых лошадках приехали мы к аилу одного старика-кайчи, тот пробормотал, что сказок дикому не говорил и нам не скажет. Не кайларил и не будет кайларить.

Но вот в разговоре Кучияк назвал свое алтайское имя: Ийт-Кулак, сын Чочуша, внук Шонкора-Сокола.

Старик взглянул на него из-под мохнатых бровей:

— Если ты, правда, Ийт-Кулак, Шонкора внук, скажи, какая у твоего отца Чочуша была примета?

— Раздвоенный большой палец.

Позже Павел Васильевич поведал мне историю этой приметы.

Когда Чочушу было семь лет, он положил большой палец правой руки на колоду и сказал мальчику, своему товарищу:

— Возьми топор, закрой глаза и ударь. Потом посмотрим, ударишь по пальцу или мимо.

Мальчик поднял топор, закрыл глаза и стукнул топором по колоде.

Лезвие рассекло большой палец вдоль суставов. Кровь с колоды капала на землю. Чочуш этой землей присыпал рану, а мальчику, который стоял и плакал, велел:

— Крепко свяжи мой палец ременной тетивой. Палец зажил, но не сросся.

Прикладывая этот раздвоенный палец к губам, Чочуш исполнял старинные алтайские мелодии.

И еще много говорил мне в этот день Павел Васильевич о своем отце Чочуше.

Чочуш рано научился камлать и уже в молодые годы стал известен на Алтае. Но камлал редко.

Ночами смотрел на небо и думал о звездах:

«Небесных жителей эти костры или земных людей — души? Куда они стремятся, откуда приходят? Если хорошо прицелиться, спустишь стрелу, то пока она летит, звезда уже уйдет на новое место. Почему это?»

И лишь один Золотой Кол всегда неподвижен. Крепко вбит он в самое дно неба. На этот Золотой Кол закинута узда Ульгенова коня. Русские зовут эту звезду Полярной.

Жена Чочуша Адимаш, посасывая свою короткую, обитую медными кольцами трубочку, усмехалась:

— Опять болтает...

Но сын Чочуша — Ийт-Кулак мог слушать удивительные речи отца хоть целые сутки.

— Такой же растет, как отец, — вздыхает мать. — Двое в семье бездельников!

Жили, правда, очень бедно. Отец был слишком занят своими мыслями, некогда было ему ходить на охоту. Сын был еще мал. Семья часто кочевала. Отец садился на коня, за ним следовала мать, — одну сестренку усаживала перед седлом, другую — позади. Ийт-Кулак трусил на рыжей лошадке. Позади всех, с трубкой в зубах, ехала верхом на старом буланом коне бабушка. Она везла чугунный котел. Другого имущества у семьи не было.

Однажды, когда приехали в Чемал, тамошний поп долго говорил с Чочушем. Ийт-Кулак, слушая беседу, узнал, что на небе живут еще и русские боги — ангелы, архангелы, серафимы и святой Георгий, ездящий верхом на гнедом коне, и святой Микулай-старичок. Пеший старик, оказывается, безлошадный. Но сколько Ийт-Кулак ни смотрел на небо, никогда ничего не довелось ему увидеть ночью, кроме луны и звезд. Другое дело отец. Чочуш видел на небе многое множество жителей — костры их стойбищ горели не угасая.

Так пристально, так подолгу смотрел на небо Чочуш, что как-то на утренней заре увидел русского бога — святого Георгия, он ехал на своем гнедом коне, разгоняя копьем тьму ночи. Чочуш встал и, ни с кем не простившись, ушел из родного аила.

Ульгень и Христос, святой Георгий и тринебесный Курбустан не могли жить на одних и тех же семи небесах, в одной и той же душе.

Чочуш ум потерял, семью позабыл. Он жил один в лесу, людям не показываясь, прячась от собак.

Ийт-Кулаку было шесть лет, одной сестре — пять, другой — четыре, когда Адимаш послала всех троих в лес.

— Может, отец выйдет к своим детям?

Он вышел. Распахнул полы шубы и, как птица птенцов, укрыл, спрятал под шубу, словно под крылья, своих ребят. Мальчик сидел справа, обе девочки — слева. Отец тихо улыбался и пел:

Есть у меня жена Адимаш,

Сын Ийт-Кулак,

Скот мой — дикие пчелы...

Глаза Павла Васильевича были влажны, когда он повторял мне мелодию этой отцовской песни.

— Больше я отца своего никогда не видел. Он умер зимою, охотники случайно нашли его тело в горах.

9

Павел Васильевич иногда рассказывал о себе, однако всегда над собой посмеивался, редко-редко беседовал всерьез. В таком же стиле говорил он, как попал впервые в Москву, приехал поступать в Коммунистический университет трудящихся Востока:

«Вот, значит, вызывают меня в облисполком. Я как вошел, увидал человека незнакомого, уставился на свои сапоги и думаю:

«Должно быть на комиссии разбирать это дело будут. Выпил я вчера маленько. Кому араки вчера не досталось, тот, значит, и доложил. Конечно, человек из большого города приехал, он законы хорошо знает — самогон гнать нельзя. Однако отказаться от араки тоже никак нельзя было. С далекого аила старик знакомый к тестю приехал, араки привез. Арака — это дело плохое... Но если арака уже есть, да и к тому же бесплатная... Грамотный, скажут мне, стыдись, скажут мне. В сельсовете работал, скажут. Эх!»

— Грамотный вы... — начал приезжий человек.

— Э-э, немножко знаю.

— В сельсовете работали.

— Э-э, немножко работал.

— Немножко — это как сказать, — улыбается приезжий. — Для здешних мест совсем уж не так-то мало. Секретарем работали? Протоколы писали?

— Э-э, маленько писал...

— Протоколы, вами написанные, читал. Толково. Не шибко грамотно, правда, но толково.

«Хоть бы уж скорей отругал и конец, — думаю, — не мальчик я, чтобы насмешки слушать».

— Так вот, думаем послать вас, товарищ Кучияков, в Москву на ученье, в Коммунистический университет трудящихся Востока».

К тому времени у Павла Васильевича было трое детей, Анна Максимовна ждала четвертого. Однако именно она заставила мужа согласиться ехать в Москву.

Окончив три курса университета трудящихся Востока, Павел Васильевич возвращается на Алтай. Здесь его назначают руководителем передвижной «Красной юрты». У него под началом врач, учитель, киномеханик, агроном.

Маленький коллектив «Красной юрты» должен был разъяснять пастухам и охотникам, кочевавшим по горам и долинам Алтая, какие выгоды принесет им оседлая жизнь, что теперь они стали хозяевами в своем государстве.

И, чтобы сделать эту агитацию за новую жизнь более действенной, доступной пониманию своей кочевой аудитории,

Кучияк начинает писать пьесы, в которых сам играет главные роли. Он пишет ради этих же целей свой первый рассказ «Железный конь», свою первую поэму «Арбачи».

10

Мысль об автобиографической повести или романе не покидала Кучияка. Поначалу казалось, что дело это простое — рассказать об экзотическом быте алтайцев, о красоте алтайской природы. Но с годами он постепенно углублял тему, стремился показать не только этнографические особенности жизни и быта, но прежде всего хотелось раскрыть чувства, страсти в их движении, изменение психологии в связи с переменами, происходящими в окружающей среде.

Он был уже признанным поэтом, когда сорокалетним, впервые, прочитал «Детство», «Отрочество» и «Юность» Л. Н. Толстого. Эта книга лежала в моем дорожном мешке. На одном из привалов Павел Васильевич увидал ее, перелистал и так увлекся, что читал всю ночь при свете костра.

— Почему я так волнуюсь? Почему плачу? — удивился он. — Большой граф рассказывает о том, как он был маленьким графчиком. Мне-то какое дело? Почему же так сердце болит?

Я взглянула на раскрытые страницы. Оказывается говорилось, о том, как расшалившийся Николенька Иртеньев — «маленький графчик», был наказан своим воспитателем-французом.

— Правильно, — сказал Кучияк, прервав чтение. — Все правильно. Со мной так же было.

И он рассказал, случай из своего детства, который впоследствии описал в главе неоконченного романа «Адыйок».

Читая классиков, Павел Васильевич не подражал им, но учился. Опубликованные после кончины автора две первые главы «Адыйока» говорят, что этот роман мог бы стоять в одном ряду с такими автобиографическими книгами, как «Слово арата» Салчак Тока, как книги Айни.

11

Однажды, когда мы трусили на наших не слишком резвых лошадях по берегу Катуни, Павел Васильевич спросил:

— Что значит слово «ирония»?

Я прочитала наизусть несколько стихотворений Гейне, вспомнила некоторые рассказы Зощенко.

Павел Васильевич пустил свою лошадь вперед. Некоторое время мы ехали молча. Слева поднимались горы, похожие на драконов с чешуйчатой кожей, с густой щетиной леса на хребтах. Оправа, в просветах между деревьями, блестела река. Она бежала, крутясь и вскипая на камнях и порогах. Кучияк попридержал коня, подождал, пока мы поравнялись.

— Сейчас я вам стихи скажу. Только что они пришли ко мне. Ирония.

Он произнес их сначала по-алтайски, потом пересказал по-русски. Стихи эти еще не опубликованы, не знаю, записаны ли они, привожу их, как запомнились.

«Выйдя из черного леса, я увидел круглое озеро. Белое утреннее небо только что умылось в белой воде и еще не обсохло. На берегу стояла стройная тонкая девушка. Она подняла руки, расплетая косы, длинные пряди повисли над водой.

— Здравствуй, — молвил я.

Она не обернулась. Я был далеко и говорил тихо.

— Здравствуй, красивая, — сказал я громче и шагнул ближе.

Она стояла неподвижно. Все также высоко вознеся свои нежные руки. А косы упали к самой воде и в озере тысячью бликов трепетало их отражение.

— Здравствуй, милая! — крикнул я и рванулся вперед, чтобы обнять ее.

Не шелохнувшись, стояла передо мной седая ветла, опустив свои тонкие черные ветви. Тысячью бликов дробилось в озере их отражение».

— Ирония? Правильно? Вот прямо бедовский... В глазах стояли слезы:

— Почему я всего этого раньше не знал? Гейне, Пушкина... Иронию!

Он засмеялся:

— А теперь прицепилась, не отстает. Вот я вам про дедушку одного расскажу, тоже подходящее, ирония. Сто лет ему тогда было. Шибко пьяный вышел однажды из аила, сел на землю и заплакал.

«О чем это вы, дедушка?» — спрашиваю.

«Шестьдесят лет назад это было, а может быть, семьдесят. Пошел я кедровать, влез на дерево, стою наверху, ногами шишки сбиваю. Вдруг слышу — голос нежный, словно иволга: «Ау, ау!..» Я ответил сверху густым басом: «У-у! Ух! У-у-у-у...» и вот, вижу, из кустов выходит девушка. Ее круглые глаза полны слез: «Корову убежавшую искала, дорогу домой сама потеряла». Мне сверху все хорошо видно. И дом ее, аил из корья лиственницы я увидел, и тонкий, как конский волос, дым над аилом. «Эй, — говорю, — не плачь! Вон там, на западной стороне, твой аил стоит». Засмеялась красавица и побежала на запад. Ой-ой, горе-беда... Почему я ее тогда не обня-а-ал...»

— Ну вот, — вдруг засмеялся Кучияк, — а телку, которая убежала, куда мы с вами дели? Во всем ирония виновата.

От его первой заметки в газете до первых глав «Адыйока» прошло всего несколько лет. Для такого быстрого творческого роста одного лишь таланта было бы мало. Требовалась упорная работа. И он трудился неустанно, работал в любых условиях, при любых обстоятельствах.

В одном из своих писем ко мне в Москву Павел Васильевич писал:

«Пятый день сижу над редактированием алтайской пьесы по роману Шолохова, завтра думаю закончить. В то же время я шлифую свой рассказ «Эркелей», потом опять переводить буду.

У меня сейчас двое гостей, пятеро ребятишек, еще сестра Анны Максимовны с сыном, всего девять человек в комнате, спят-храпят, а я пишу эти строки. Мог бы до утра писать, но многословия не уважаю, хотя Вы утверждаете обратное. Спать не хочется, прямо бедовский...»

«...Я продолжаю работу по собиранию устного народного творчества. Охочусь за эпосом «Алтай-Куучин», но знают кайчи это сказание только в отрывках. Хочется собрать все эти куски в одно целое.

Кстати, помните Вы наши стремена, медные, литые, круглые, как опрокинутые чаши? Есть у нас, оказывается, песня про такие стремена:

Если стременем воду черпну,

Глотнешь ли?

Если на расстоянии дня пути ждать буду,

Придешь ли?

Если в ладонях воды принесу,

Отопьешь ли?

Если на расстоянии месяца пути умирать буду,

Вспомнишь ли?»

12

В ту пору, когда мы с Павлом Васильевичем записывали алтайские сказки, секцией народного творчества Союза писателей руководил профессор Юрий Матвеевич Соколов. Я была ученицей Юрия Матвеевича и он живо интересовался нашей работой. Мало кто из московских фольклористов бывал в ту пору на далеком, бездорожном Алтае, и профессор Соколов привечал Кучияка, радуясь возможности наладить непосредственную связь секции с алтайским писателем, знатоком и собирателем родного фольклора. Юрий Матвеевич, всегда доброжелательный, сообщил нам, что к двадцатилетию Октябрьской революции будут награждены достойнейшие собиратели, исследователи и лучшие исполнители устного творчества своего народа.

Кучияк призадумался и потом произнес:

— Мыклай Улагашев, это и человек, труженик, колхозник, хотя и слепой, а работает. Он из тех, кого знаю, самый достойный кайчи. Может замечательно кайларить и помнит много сказаний. Если все, что он помнит, записать, пожалуй, и жизни не хватит. Такого старика поддержать надо.

О том, что он сам, Павел Кучияк, замечательный сказитель, глубокий знаток и собиратель устного народного творчества, остро нуждается в поддержке, поощрении и в первую очередь в жилплощади, ни Павел Васильевич, по своей скромности, ни я по глупости, не догадались тогда Юрию Матвеевичу подсказать.

Увлеченные возможностью прославить слепого кайчи, мы с Кучияком написали об Улагашеве очерк, который был опубликован в «Литературной газете».

Вскоре Улагашев был заслуженно награжден орденом «Знак Почета» — такое случалось на Алтае впервые — награждение кайчи! Возможно, жизнь и работа Кучияка сложилась бы иначе, получи он поощрение одновременно с Улагашевым. Но этого не случилось. Кучияк же был счастлив и горд.

— Это мы с вами, — говорил он мие, — нашли в тайге под широким кедром такого редкого старика и на всю страну наш Алтай прославили.

Старого кайчи повезли в город, но квартиру он получил не сразу, и Павел Васильевич предоставил ему свое жилье. Анна Максимовна обихаживала старика, а Кучияк и его старшая дочь Аполлинария записывали у него старинные сказания.

Павел Васильевич Кучияк скончался в июле 1943 года, на сорок седьмом году жизни.

«... Мастера не стало, — под диктовку Улагашева сообщала мне внучка старого кайчи. — Живу зря, работать, как мастер, никто не умеет, потрудиться как следует не с кем. Орден свой как теперь отработаю?»

Таких, как Павел Васильевич, мастеров не было, правда, с годами выросли другие. Был создан в Горно-Алтайске институт истории, языка и литературы. Записи сказаний Улагашева, сделанные Кучияком, вошли в девятитомное издание алтайского героического эпоса «Алтай-баатырлар», когда обоих этих мастеров — кайчи и писателя — уже не было среди нас.

Произведения устного народного творчества, собранные Кучияком, и его собственные издаются и переиздаются на его родном алтайском, русском и других языках народов СССР. Значит, снова возвращается к нам, становится в строй писатель, так много работавший, так много успевший.

***

ГАРФ АННА ЛЬВОВНА — член Союза писателей СССР. Ее первые выступления в печати начались в 1929 г. в журналах «Лапоть», «Рабис», «Театр и драматургия». В 1934 г. А. М. Горький в своем письме редакции газеты «Пионерская правда» похвально отозвался о сказках, записанных А. Гарф в Средней Азии и на Кавказе. С легкой руки великого писателя сказки, а позднее очерки, рассказы А. Гарф стали печататься в журналах для детей. Вскоре профессор МГУ Ю. М. Соколов привлек ее к работе в секции народного творчества СП СССР.

В центральной печати положительными рецензиями были отмечены публикации А. Гарф — рассказ «Романтическая профессия» (ж. «Молодая гвардия», 1939) и книга очерков «Север» (1948). В своей автобиографии она пишет: «Жить сегодня и не интересоваться проблемами технического творчества, науки невозможно для писателя. Совместно с доктором технических наук, профессором Г. И. Бабат я работала около десяти лет над романом «Магнетрон», который вышел в Детгизе в 1957 году и в том же году получил премию на конкурсе лучшей книги о науке и технике». В 1971 году на конкурсе лучшей книги для детей дипломом первой степени была отмечена повесть А. Гарф «Кожаные башмаки».

Но над чем бы ни работала А. Л. Гарф, она оставалась верной любимому жанру — сказкам. «В гостях у бабушки Кандики», «Как зайчишка ума набрался», «Горские сказки», «Сказки Алтая» и многие другие сборники сказок издаются и по сей день.

Начиная с 1936 года литературная деятельность московской писательницы связана с Горным Алтаем. Благодаря творческому содружеству двух писателей — А. Гарф и П. Кучияк — алтайские народные сказки получили широкую известность. Большинство из них подвергалось значительной переработке и представляет произведения, написанные по мотивам алтайских народных сказок. Алтайские сказки А. Гарф и П. Кучияка переведены на языки народов СССР, а некоторые из них опубликованы на десяти иностранных языках в изданиях для зарубежных читателей.

Кучияк, Павел Васильевич. Воспоминания. Дневники. Письма. Алт. кн. изд-во. Горно-Алт. отд-ние, 1979. - 213 с.

Переведено в текстовой формат Е.Гавриловым, 14 сентября 2015 года.