Острогорский В. Круглов А. Памяти Н. М. Ядринцева
- Информация о материале
Острогорский В. Памяти Н. М. Ядринцева
Я знал его со студенческой скамьи, еще пылким юношей, в годы, когда все наше общество влеклось «вперед без страха и сомненья». Он не кончил курса в университете, исключенный за участие в студенческой истории 1861 года. Еще студентом восторженно говорил он о своей Сибири, мечтая о том, чтобы отдать ей всю свою жизнь. Близки мы тогда не были — он вращался почти исключительно между сибиряками, но его патриотические стремления располагали к нему всех.
С университета мы не виделись лет двенадцать. Встретились мы, кажется, в 1875 году в Петербурге и сразу узнали друг друга. Общие воспоминания о студенчестве подогрели нас, а женитьба его на одной из лучших моих учениц по педагогическим курсам сблизила нас тем более.
В обществе уже быстро надвигалась реакция, и в Петербурге далеко не было того оживления, какое было в начале шестидесятых годов. Но, боже мой, каким живым и жизнерадостным, верящим в свое дело сохранился этот столько испытавший человек! Какое ободряющее впечатление производил он тогда на меня, точно так же, как и на всех, с кем он сближался! Было в нем, при всем его сибирском, довольно чуждом для нас, патриотизме, столько общечеловеческого, культурного, столько любви к народу и его просвещению!
Он еще тогда подготавливался к деятельности более широкой, и, по массе знаний при просвещенных его взглядах и пламенной убежденности, можно было предвидеть, что эта деятельность разрастется и должна принести плоды...
Прошло еще шесть лет. Я был редактором журнала «Детское чтение», у издателя которого, В. П. Бородина, сходилось много литературной братии, в том числе известный сибирский путешественник Г.Н. Потанин со своей теперь уже покойной женой и сибирский писатель Н. И. Наумов.
Они-то и привели к нам Ядринцева, ставшего нашим сотрудником и постоянным посетителем наших собраний. Это, был, кажется, период наибольшего расцвета деятельности покойного, когда в 1882 году он основал в Петербурге свое «Восточное обозрение». Сколько споров и горячих бесед заводил он тогда в редакции, сколько чудных, неисчерпаемых и красноречивых разговоров слышали мы тогда от него об его родном крае, о котором немало распространил он правдивых и любопытных сведений в разных слоях нашего общества своей живой речью.
Каким красноречивым оратором являлся он на существовавших тогда периодически литературных обедах, где собирались издатели, сотрудники разных журналов и газет, художники, артисты. Было что-то такое особенное, властное, убеждающее в речи, в самой наружности, в жестах, в голосе этого человека — такое, что невольно привлекало к нему, и покоряла сила убеждения. В Ядринцеве со словом соединялась и деловитость, известная умелость и практичность в лучшем смысле этого слова.
Едва ли при жизни оценили его по заслугам. Как ни интересно, ни богато содержанием было «Восточное обозрение» и особенно «Сибирские сборники», но как газета, так и последние, насколько мне известно, расходились мало, и сборники даже до сих пор не вызывали среди интеллигентной сибирской молодежи, мужчин и женщин достойного к себе внимания. По крайней мере, эти замечательнейшие книги почти не вызвали не только печатных критик, никто даже не подумал составить на основании всех этих материалов ни одной популярной книги о Сибири — и знают их мало.
В 1891 году я снова увидел Ядринцева, возвращавшегося из путешествия, из которого вывез он много новых открытий и интересных вещей. Но это был уже не тот Ядринцев, полный неколебимой веры и огня. Жизнь провела не одну борозду в его душе, не одну морщину на лице. Какая-то неудачная статья, напечатанная в «Восточном обозрении», вызвала против него целую полемику, где было больше зависти и злости, чем правды и деликатной снисходительности; вышло у него немало неприятностей и по редакции вообще, которую он наконец бросил.
Дорогая подруга умерла в его отсутствие, оставив ему трех детей, взятых на воспитание бабушкой. Не размыкало его тоски ни путешествие по Азии, ни поездка за границу, в Париж... Но как ни резка была в нем перемена, все же впереди было много планов, и все тянула его к себе та же Сибирь...
Но вот в марте 1893 года И. М. Сибиряков дает ему средства на поездку в Чикаго на выставку. С радостью ухватывается он. за это предложение. Но возвратился он из этой поездки осенью в Петербург разочарованный и с еще большей тоской, которая грызла его в последние годы.
Вся эта заатлантическая сутолока жизни с погоней за наживой и борьбой за существование, все это могучее царство доллара оттолкнули от себя стареющего идеалиста шестидесятых годов. С горьким юмором рассказывал он об американцах и их комфорте, науке и искусствах, думая описать свою поездку в ряде писем, чего так и не удалось ему, к сожалению, сделать. Не удалось ему и вообще напечатать привезенные с собой из Америки материалы за отсутствием нужных для этого средств.
Вообще с начала нынешнего, 1894 года, казалось, пошатнулась его энергия. Одиночество в личной жизни тяготило его. Скитальцу-труженику хотелось отдыха, покоя на время, ласки — ее не было... Как неуютно, пусто, холодно было у него в убогом темноватом нумере на третьем этаже меблированного дома Пале-Рояль, где он доживал бобылем, нуждаясь даже в необходимых средствах к жизни, больной, свои последние дни в Петербурге.
Тяжелое неизгладимое впечатление произвело на меня последнее с ним свидание, кажется, в феврале этого года. Я приехал к нему по делу. Закутавшись в старенький плащ, он сидел съежившись у стола, заваленного бумагами, жалуясь на лихорадку, на одиночество, на расстройство материальных дел...
— Надо бы поскорей разобраться во всем этом,— говорил он, указывая на бумаги,— статей, что ли, несколько понаделать об Америке, да в Сибирь скорей...
Я старался разговорить его. Он слушал безучастно, все повторяя задумчиво:
— В Сибирь надо... Много еще есть мест, где надо быть. Вот только оправлюсь и поеду...
Он сказал еще несколько отрывочных фраз о намерении снова путешествовать по Азии, о любимом переселенческом вопросе — и будто оживился, но ненадолго. Я торопился куда-то и не мог остаться дольше. Прощаясь, мы подали друг другу руки и почему-то расцеловались.
Он проводил меня по коридору, я, отдаляясь от него, обернулся и взглянул на него издали в последний раз. Предчувствие давило меня — и не обмануло.
Не любя проводов, Ядринцев не уведомил меня о дне отъезда, и я так больше его и не видел... В июне из газет узнал об его смерти...
Валдай
17 июля 1894 г. Виктор Острогорский
Воспоминания напечатаны в газ. «Русские ведомости», 1894, 5 августа. Им предшествовал исторический очерк о жизни и деятельности Н. М. Ядринцева, который целиком опущен.
Круглов А. [Не могу примириться]
Я все еще не могу примириться с мыслью, что Николай Михайлович Ядринцев умер.
В ушах моих звучат его слова:
— На новую работу еду... Вы не шутите со мной теперь; такой прилив энергии чувствую, как никогда.
Это было недавно, всего каких-нибудь два месяца тому назад. Мы сидели с ним на Николаевском вокзале, пили чай и беседовали. Он говорил о планах работ, был необыкновенно бодр и весел.
— И ассигновка в кармане,—сказал Николай Михайлович, добавив шутя,— я плачу за чаишко, деньга есть...
Мы вспоминали общих знакомых. Николай Михайлович говорил с обычной любовью о Сибири. Слушая его задушевную речь, глядя на его худое, но воодушевленное лицо, я думал про себя; «Вот они, люди недавнего славного времени, на которое многие теперь нападают.
О, это не дельцы Колупаевы и не слабняки, не знающие куда идти и на что направить свою любовь. Это люди идеи, горячо любящие родину. Поработали они для нее и еще поработают».
И в эту минуту мысль, что Ядринцев скоро умрет, мне показалась бы чудовищной нелепостью. Эта энергия и — небытье! Этот седой воодушевленный мечтатель и — труп! Немыслимо, дико! Но это факт. Сердце, полное любви к родине, перестало биться. Навсегда закрылись горевшие мыслью глаза седого мечтателя. Еще одним борцом стало меньше, когда так нужны люди, преданные, родине, вооруженные талантом и знаниями. До последнего дня Николай Михайлович сохранил энергию и деятельную любовь к своей суровой отчизне.
Ее немного — этой деятельной любви. Во всяком случае меньше, чем той болтливой лицемерной любви, которая вертится на кончике языка и никогда не переходит в дело.
Н. М. Ядринцев любил мечтать как юноша, хотя ему было уже за пятьдесят лет. Но у сердца нет морщин,—сказал Виктор Гюго. Николай Михайлович мечтал и работал не покладая рук. Адам Мицкевич говорил: кто проспит утро летом, тот не увидит лучших минут года; кто проведет молодость в праздности, тот не насладится благами жизни. Этой праздности не знал Николай Михайлович. Все свои силы, все свои знания он посвятил родине как этнограф, экономист, публицист и археолог... Кому дороги интересы России, кто ценит серьёзно деятелей мысли и слова, тому близок умерший борец за свет.
Да, за свет бился он как писатель, как общественный деятель, как патриот-гражданин в том значении этого слова, какое не всеми ныне понимается, как должно. Везде и всегда это был человек плодотворного труда, а не хлесткой фразы. Ни годы, ни болезни, ни житейские и семейные неудачи не могли убить в нем энергии и любви к своему делу.
Я особенно близко сошелся с Николаем Михайловичем в одну зиму, когда мы долгое время прожили в Лоскутной гостинице в Москве, что называется бок о бок, на одном почти коридоре. Николай Михайлович читал реферат на археологическом съезде, много писал, хлопотал о сибиряках и всегда был веселым и остроумным. Зайдет, бывало, в номер и — польются откровенные разговоры, поднимутся споры.
Любил Николай Михайлович рассказывать о Сибири, о своих «странствиях и злоключениях», о заграничных поездках. Особенно помню один вечер — в январе, кажется... Николай Михайлович явился ко мне во фраке, прямо с какого-то обеда и начал рассказывать о своей жизни в Швейцарии. Мы все слушали с напряженным вниманием. Рассказывал он с увлечением, и его рассказ достигал художественной красоты.
— Вы поэт,— заметил один из моих гостей..
— Еще бы!..—подтвердил я.
А когда поднялся спор о работах, глаза Николая Михайловича загорелись такой энергией, такой страстностью, что один из юношей невольно воскликнул:
— Знаете, мы перед вами — старики и инвалиды!..
Это была горькая правда.
— Какое славное сердце! — сказал мой земляк-земец по уходе Ядринцева.
Да, чудное сердце! Чудное сердце и светлый ум! Ни капли лжи, рисовки, актерства. Задушевность и простота.
Помню выражение Николая Михайловича при последней нашей встрече на вокзале:
— Любовь должна всего человека захватить, так взять, чтобы жить нельзя было одному без другого. Ну а так можно любить только раз...
Да, этот человек не разменивался в розницу и не менял своих привязанностей, как галстук.
Елизавета Румынская прекрасно сказала: «Иной человек походит на скрипку: только тогда, когда порвется последняя струна, делается он деревом». Только последняя! Николай Михайлович был таким. Струны рвутся, но скрипка все еще остается отзывчивым инструментом.
Силы слабели у Николая Михайловича, но он все еще был живым человеком. Порвалась последняя струна, и он стал трупом...
Преклонимся с благоговейной благодарностью перед прахом борца и почтим человека, жившего для блага родины. Оставшимся в живых есть чему поучиться у Николая Михайловича Ядринцева.
А. Круглов
Воспоминания напечатаны в газ. «Новости», 1894, № 166 под общим заголовком «Воспоминания о Н. М. Ядринцеве».
Источник: Николай Михайлович Ядринцев: О литературе. Стихотворения. Письма. Воспоминания о Н. М. Ядринцеве [Статьи Ю. С. Постнова и Н. Н. Яновского; Примеч. и коммент. Н. И. Якушина]. // Литературное наследие Сибири, Т.5, Новосибирск: Зап.-Сиб. кн. изд-во, 1980. - 404,[4] с.