Вайскопф Ф. «Будущее в строительных лесах».

Справка: Павел Кучияк

(главы из книги)

АДЫЙОК РАССКАЗЫВАЕТ

Он вошел тихо-тихо, мы даже не слышали, как он открыл дверь домика, который нам предоставили для жилья в столице Ойротии — Ойрот-Туре2. Положив перед Алекс целый сноп ярко-желтых алтайских лилий, он сказал низким звучным голосом:

2 До 1948 года Горно-Алтайская автономная область именовалась Ойротской. Переименование ее вызвано тем, что старое название «Ойротия» противоречило исторической действительности и самоназванию алтайцев. Ныне областной центр — г. Горно-Алтайск.

«Якши ба, нёкёрлёр!» — что означает: «Как ваши дела, товарищи?» или «Добрый день, товарищи!»

Так как мы уже немного подучились алтайскому языку, то ответили:

«Якши, нёкёр!»

После этого он попросил нас сообщить ему наш «табыш», т. е. наши новости, и в свою очередь рассказал нам свой «табыш», т. е. свои новости.

Он сказал, что работает учителем в совпартшколе в Ойрот-Туре, сейчас у него каникулы, и он решил немного поездить по разным местам. «Просто так, без определенного плана, походить с места на место, куда глаза глядят. У меня везде есть друзья или родные». Если мы пожелаем — он слышал, что мы тоже хотим идти в горы и ищем проводника, — то можем путешествовать вместе. «Вам тогда не нужен будет проводник. Вы будете рассказывать мне о вашей стране и вообще о Европе, а я буду показывать вам наши края; я знаю их, как свой аил. Якши?»

«Якши!»

Свой арчемак — сдвоенный кожаный мешок, который грузят на вьючное животное или лошадь, на которой едут верхом, — он уже имел при себе. Он отнес его в угол комнаты, прислонил к стене ружье и уселся на корточки на полу.

«Я рад, что мы поедем вместе. Это будет очень приятное путешествие. Вы посмотрите, как мы тут живем, а я узнаю, как у вас живут люди».

Так началась наша дружба с Адыйоком, или, как он по-русски себя называл, с Павлом Васильевичем.

В течение четырех недель мы побывали с ним в восьми из десяти аймаков (районов) страны ойротов. Целые дни он разъяснял нам смысл всего того, что мы видели вокруг; называл имена неведомых птиц и цветов; рассказывал, сказки, сообщая о необычайных происшествиях, угощал нас анекдотами; он обращал наше внимание на пережитки прошлого и признаки нового времени. По вечерам, сидя у костра или перед входом в аил, в котором нам предстояло ночевать, он рассказывал историю своего народа или пел нам песни на старинные мелодии и импровизированные тексты, а иногда знакомил нас с преданиями и сказаниями — о Сартакпае и других великанах и героях «Ак Алтая», т. е. сверкающих белизной Алтайских гор.

Однажды вечером, незадолго до окончания путешествия, мы уже залезли под тулуп — широкую лохматую шубу, которая закрывала нас троих; костер догорал, его красноватые блики едва заметно мелькали на стволах кедров, лошади паслись вблизи, было слышно, как они жуют и сопят; время от времени какая-нибудь лошадь приближалась к нам и принюхивалась, словно отыскивая своего седока; ружье лежало тут же, рядом, — не столько из-за медведей, следы которых не раз попадались нам по дороге, сколько потому, что оно считается обязательной принадлежностью ночного лагеря, разбитого под открытым небом на горном Алтае; над нами чернели верхушки кедров, синело кобальтовое небо, серебристые звезды сверкали так, как это бывает только в романах или кинофильмах о юге; ветер, игравший в ветвях деревьев, время от времени доносил до нас аромат дрока или горечавки. В этот вечер Адыйок рассказал нам свою историю:

«Родился я в Чепоше Чемальского аймака. Это было во втором месяце после нового года, в месяце Кочкор ай1, который разрешает людям ставить на огонь два чугунка, не рискуя чрезмерно выхолодить аил.

1 Здесь автором допущена неточность. Кучияк родился в с. Куюм и не в январе, а в марте 1897 г. (прим. ред.).

Был год кабана, неблагоприятный для новорожденных, которых он обрекал на суровую жизнь.

Когда в первую военную зиму (в 1914 г. — Е. Д.) монахи Чемала меня окрестили, они вычислили, что я родился в 1897 году. Так как мои старшие братья и сестры умерли вскоре после своего рождения, то моя мать хотела дать мне какое-нибудь отталкивающее имя, чтобы злой дух Эрлик не обратил на меня внимания. Но мой отец Чочуш, т. е. «Пугливый», который был удивительным человеком, — он научился писать и читать книги Алтайской миссии, «Калмыцкую библию» и «Жития Святых», — не хотел, чтобы меня звали Бохту, т. е. Грязь, или Чочко — Свинья, или Иткоден — Собачий Зад; он сказал, что я должен получить свое имя, как это было принято, от какого-нибудь друга, который придет к нам в гости.

Мы не были богатыми, не были и особенно бедными. V моего отца было четыре лошади, две коровы, пара ульев, кроме того, он высевал немного ячменя. Я его плохо помню. Он умер, когда мне было шесть лет. Однажды он вышел из аила, бродил некоторое время по поселку, плакал и кричал (люди говорили, что Эрлик отнял у него разум в наказание за то, что он читал русские книги), потом он исчез в лесу, и только через год был найден его труп. Мне вспоминается, как он сидит зимой перед очагом в своем широком теплом овчинном тулупе, под который мы, дети, — моя младшая сестренка и я, — любили забираться, чтобы послушать, как отец поет. Он пел часами, обычно одну и ту же песню про молодую женщину, которая вышла замуж против воли своей матери и от которой мать не хотела принять даже чашки араки.

— Хотите послушать?

Разве можно не пустить теленка

В хлев к его матери?

Даже если ты меня проклинаешь,

Ты не сможешь быть настолько жестокой,

Чтобы отказаться пить из чаши,

Которую я тебе даю,

Ведь ты носила меня в своем теле!

Разве можно не пустить жеребенка

В загон к матери?

Даже если ты на меня сердишься,

Ты не сможешь быть настолько

жестокой,

Чтобы отказаться пить из чаши,

Которую я тебе даю,

Ведь ты меня качала и

пеленала!

После того как мой отец ушел в лес и не вернулся, его старший брат послал своего сына к каму (шаману), чтобы спросить его, что случилось с моим отцом и нельзя ли ему чем-нибудь помочь. Мой двоюродный брат взял с собой и меня. Кам, к которому мы поехали верхом, был самым знаменитым шаманом нашего района; у него было три больших бубна (у всех других было только по одному, самое большее по два). Когда мой двоюродный брат изложил свою просьбу, кам, сняв со стены лук, натянул тетиву и стал им размахивать. При этом он что-то бормотал, раскачивая верхнюю часть тела взад и вперед во все ускоряющемся темпе. Внезапно он замер и сказал, что на моего отца разгневался горный дух, вернее всего, хозяин горы Адаган, которую мы видели через дверь нашего аила и которому молились (на эту гору нельзя было показывать пальцем и тем более не раз. решалось восходить на ее вершину). Горного духа нужно было умилостивить. Кам сказал, что он придет к нам на следующий день и скажет, какую жертву нужно принести разгневанному духу и его господину — Эрлику, старшему среди всех злых духов.

На другой день наш аил наполнился народом. У нас собрались все соседи, и каждый принес в подарок каму по большому кожаному ташауру, наполненному аракой. Кам сидел на почетном месте у огня; на нем было его ритуальное одеяние с черными и белыми полосами и красным воротником, к которому были прикреплены семь колокольчиков и холщовый кит, воспроизводивший одного из тех трех китов, на которых, согласно учению шаманов, покоится мир. В руке он держал свой самый большой бубен. Глаза его были закрыты, казалось, что он спит. В момент захода солнца кам вдруг вскочил: он услышал зов Хан-Суйлу, который должен вести его в страну Эрлика. Бубен начал словно сам собою издавать какие-то звуки: раза два кам медленно прошелся вокруг огня; глухое звучание бубна постепенно переходило в резкую, отрывистую дробь. Кам начал вертеться, сначала тихо и осторожно, потом все быстрее и, наконец, с бешеной скоростью. Бубен гремел теперь как гром, кам пел, длинные ленты его волшебного одеяния разлетались во все стороны, а окружающие люди смотрели на все это застывшим, неподвижным взглядом. С кровавой пеной на губах кам рухнул на землю.

Когда он снова смог говорить, он объявил, что жизнь моего отца находится в опасности и что для его спасения нужно принести в жертву белую лошадь.

На следующее утро еще до восхода солнца мужчины соорудили на жертвенной площадке (таилга) священную лестницу (текпиш). Она делается из двух березовых стволов, между которыми на веревках, свитых из конского волоса, вешают белые льняные лоскутки и маленькую белую заячью шкурку. К левой балке привязали нашу белую лошадь, к правой прикрепили пучок вереска. После этого из аила вышел кам, вокруг которого расположились мужчины и дети; женщины должны были держаться в стороне. Кам и мой дядя торжественно обменялись трубками и закурили. Все мужчины последовали их примеру и стали не спеша, спокойно вдыхать в себя глоток за глотком табачный дым. Теперь кам начал молиться1.

1 П. В. Кучияк, вероятно, употребил слово «камлать» (прим. переводчика).

Сначала он издал традиционный возглас «Кайрако-он!». Женщины, стоявшие в стороне, уже раньше распустили свои волосы. Теперь каждая из них схватила прядь волос на правом виске и, дергая за нее, стала низко кланяться, повторяя возглас «Кай-ра-ко-он! Кай-ра-ко-он!»

Высоким пронзительным голосом, напоминавшим крик птицы, кам запел:

Арчын-кырчын аласту!

Ак арыскан тунулу!

Ак Алтайдынг ээзи!

Албатынынг мургуген Алтай!

Ак-боро колсолу!

Ак Алтайдынг ээзи!

Хозяин многозубчатого горного Алтая!

Тебе надлежит воздавать почести

курением вереска,

Тебе надлежит воздавать почести кроплением

целебной водой!

Белая лошадь, которая тебе посвящается,

Стоит на жертвенной площадке!

Ты — господин Белого Алтая!

Мужчины бросились на лошадь, обвязали ей каждую ногу веревками, повалили ее на землю и с громким криком начали тянуть за веревки. Животное взвыло; его рев был громче, чем крик мужчин; когда же оно вдруг смолкло, затихли и мужчины, было слышно только как хрустят разламываемые кости лошади. Я зажмурился и закрыл лицо руками. Когда же я отнял руки от лица, с животного была содрана шкура, которая вместе с головой висела на жертвенном шесте, врытом в землю под острым углом; казалось, она хочет улететь на небо. В больших деревянных котлах дымилась кровь; кам опустил в нее палец, чтобы помазать губы деревянной скульптуре на его бубне, изображавшей духа.

До самого вечера люди ели и пили. Мы ждали отца, но он не приходил. Кам пробыл у нас еще два дня, а затем уехал. Он сказал, что Эрлик, очевидно, не принял жертвы. Мы должны были дать ему еще большой ташаур араки, мешок ячменя и двух баранов.

Через полгода после того, как был найден труп моего отца, мать вторично вышла замуж, а я перешел к отцу моего отца Капшаю, имя которого означало: Быстрый. Он как раз незадолго до этого крестился, что давало некоторые льготы в отношении податей, однако в его аиле все оставалось по-прежнему. На стенах висели тургузулар — изображения предков, сделанные из кусков кожи и тряпок; по требованию шаманов им нужно было приносить жертвы в случае болезни человека или его скота. Над старой-престарой люлькой, в которой когда-то качали моего прадеда, деда, отца, а теперь — ребенка моей младшей тетки, висела своеобразная детская погремушка, служившая одновременно амулетом — шалтрак. Это — большая кость с привязанными к ней маленькими косточками, бутылочными горлышками, гвоздями и маленькими кожаными мешочками, в которые были зашиты пуповины всех детей, лежавших в этой колыбели. В левую часть аила, на «мужскую половину», могла заходить только мать отца, а тетки не могли1; я хорошо помню, что я старался быть на левой стороне, когда в доме не было никого, кроме теток, а мне хотелось избежать выполнения их поручений или каких-нибудь работ; как они ни ругались, ни грозили мне, однако не решались ко мне приблизиться.

1 До революции и в течение нескольких последующих лет алтайка не имела права садиться на коня, принадлежащего мужчине, ездить на мужском седле, а также, — если она принадлежала к тому же роду, что и хозяин или хозяйка дома, а ее муж был моложе хозяина, — вступать на «мужскую половину» аила. Если же она принадлежала к другому роду, являясь там хозяйкой или членом чьей-либо семьи, то все-таки ей не разрешалось садиться слева от огня. Этот закон выполнялся настолько строго, что однажды, когда пьяный муж, сидевший вдвоем со своей женой в чужом аиле, упал в огонь и сгорел, жена не решилась прийти ему на помощь.

Отец моего отца был богат и очень скуп. С десяти лет я уже должен был помогать ему косить сено. Весною следующего года он отдал меня в пастухи. Я должен был вместе с одним стариком пасти 400 овец. Деньги получал мой дед. Пять лет я был пастухом, потом снова помогал по хозяйству дома. Когда в Куюме открылась церковно-приходская школа, священник потребовал, чтобы дед отдал меня туда. Тот сначала не хотел об этом и слышать, однако потом согласился под условием, что я и дальше буду работать по хозяйству. Я немного научился читать и писать, познакомился слегка с русским языком, однако обучение заключалось главным образом в громком чтении и повторении молитв и легенд о святых.

Через год к моему деду пришел священник из Чемала, ойрот Апанаев и сказал: «Отдай нам своего внука, мы сделаем из него кара абыса, т. е. черного (туземного) попа; он тогда будет за тебя молиться, а это будет хорошо для твоего тела и твоей души!» Дед мой как раз в это время излечился от тяжелой лихорадки и был уверен, что его спасла свеча, которую он поставил чемальской богоматери; он согласился, и я поехал с попом в Чемал. В Чемале обосновались монахи Алтайской миссии. Они были очень богаты. Им принадлежали лучшие земли: сто лет назад, впервые появившись в Чемале, они воздвигли высокий деревянный крест и завладели всей землей, которую мог охватить глаз во все стороны от этого места. Между тем алтайцы с незапамятных времен расставляли там свои летние аилы и косили луговую траву.

Поп Апанаев жил при монастырской школе. Меня поселили в сарае и я должен был перед началом занятий и по окончании уроков колоть дрова и носить воду для монахов. Меня кормили в кухне после того, как поедят все другие, потому что я еще был «язычник», не был крещен и носил косу. Я не хотел, чтобы мне состригли косу, веря, что в ней живет душа, как учили камы; кроме того, моя мать и мой старший дядя советовали мне не делать ничего такого, что может впоследствии помешать мне стать камом.

Однако через две недели отец моего отца пришел со мной повидаться и по желанию попа отрезал мне косу. И все-таки я должен был и дальше есть один в кухне. Мне постоянно повторяли, как хорошо мне будет, если я стану черным попом: после крещения Эрлик и его духи, погубившие моего отца, уже не смогут принести мне никакого вреда. Кроме того, у меня тогда из головы не выходила мысль о том, что должен же был кто-то создать мир; камы ничего не знали, а монахи говорили, что все это разъясняется в библии. Особенно заманчивой была перспектива обедать со всеми вместе в комнате за накрытым столом. В итоге я был рад, когда через полгода меня, наконец, окрестили.

Через пару дней после крещения поп избил меня палкой, за то, что я сломал топор. А так как вдобавок я узнал, что должен в течение всех каникул работать (конечно, бесплатно) на монахов, то я убежал домой. Поп прислал деду пять или шесть писем, настаивая на том, чтобы я вернулся; за колку дров он обещал выдать мне костюм, а за возку воды дать десять пачек табаку, но я уже ничего не хотел.

В следующие месяцы и годы я работал дровосеком. Разразилась война, требовалось очень много дерева, и рабочий получал несколько больше, чем раньше; но я должен был почти всю мою получку отвозить деду, который одолжил мне деньги на уплату «черного налога» — кара калана1.

1 При царе алтайцы должны были платить налоги двух видов: государственные подати и подати родовые. Кара калан был государственной податью и поступал в царскую казну. Однако взимание кара калана осуществлялось уполномоченными родовых старшин — зайсанов, которых на Алтае насчитывалось 13 (они возглавляли 57 алтайских родов; их достоинство переходило от отца к сыну, так же как и функции их заместителей, которых у каждого зайсана было по два и которые назывались «крыльями власти»). Кроме кара калана, была еще ямская подать, шедшая в кассу зайсанов. Обе подати были подушными, они собирались только с мужчин (начиная с 16 или 17 лет) и могли уплачиваться деньгами, кедровыми орехами или беличьими шкурками. Если денег не было, сборы уплачивались баем или каким-нибудь богачом, который затем заставлял отрабатывать долг. Кроме царских и зайсанских податей, уполномоченные родовых старшин собирали подати в свою пользу, например брачные.

В июне 1916 г., т. е. в возрасте 19 лет, меня женили. Еще задолго до этого дед и бабка настойчиво требовали, чтобы я украл себе жену. Все соседские парни поступали так: сначала они сами или их родители отыскивали невесту, сговаривались со своими друзьями и, улучив удобный случай, похищали девушку. Друзья следили, чтобы никто не заметил похитителя, и прикрывали его отступление...

Потом нападавшие и защитники садились вместе и обсуждали вопрос о дне свадьбы и размерах калыма, т. е. платы за жену. До поры до времени мне удавалось уклоняться от выполнения просьб и предложений родителей моего отца. Но теперь мне уже ничего не предлагали, меня ни о чем не просили, просто мою судьбу решили без моего участия. В один прекрасный день отец моего отца сел на лошадь и поехал в Чемал, где пробыл два дня. Он сказал, что нужно отвезти к слесарю самовар. Когда он вернулся, то на вопрос матери моего отца, как обстоит «дело», ответил: «Очень хорошо!» Я не догадался тогда, что означает этот короткий разговор. Только после того, как мой дед через три дня снова поехал в Чемал, у меня зародилось подозрение.

На этот раз он вернулся в тот же вечер. Он сказал мне, что подыскал для меня жену и даже предварительно поговорил с ее отцом о ее цене. Я был очень огорчен, но противиться воле деда со стороны моего отца было невозможно; итак, в один из следующих дней я поехал вместе с ним в Чемал, где мы несколько часов подряд торговались с родными девушки об ее цене. Они требовали калым в размере 300 рублей и четырех лошадей, мы же в конце концов согласились дать 200 рублей наличными деньгами, корову, лошадь и 6 пудов меда. Хотя у моего деда было больше 200 рублей наличных денег, однако он занял эту сумму на мое имя у одного бая, полагая, что чужому человеку я скорее и аккуратнее выплачу свой долг, чем ему. Только после уплаты калыма мне позволили посмотреть на мою невесту...

Вскоре после женитьбы я был мобилизован вместе со всеми мужчинами нашего района на дорожные работы в прифронтовой полосе. Впервые в жизни я видел места, где не было гор; впервые я видел города, железные дороги, автомобили, пароходы. Сначала мы строили шоссе около Минска и Бобруйска, потом перешли в кавалерийское депо. Мы жили очень изолированно, почти как пленные; к тому же почти никто из нас не говорил по-русски настолько хорошо, чтобы объясниться с крестьянами, рабочими и солдатами, с которыми мы входили в соприкосновение.

В мае 1917 года нас отправили обратно. Только по пути из Белоруссии в Сибирь — этот переезд длился почти четыре недели — мы узнали о том, что царь больше не правит и что в феврале совершилась революция.

Дома, казалось, ничего не изменилось. Только аил, в котором я жил со своей женой, был поврежден, причем в нем было теперь на одного человека больше: моя жена родила своего первого ребенка. Я исправил аил, привел в порядок лошадиный загон, вычистил хлев, переставил ульи, а затем собрал свои инструменты и снова стал работать лесорубом. Но так как работа эта оплачивалась все ниже, то я ее бросил и стал сначала бочаром, потом сапожником. Одновременно я вел свое маленькое хозяйство, состоявшее из посевов ячменя, пасеки, овец, лошадей и кур.

Мировые события меня не волновали. О том, что происходило в Сибири и даже на Алтае, я имел самое смутное представление. Об Октябрьской революции я узнал только через 5 или 6 месяцев. Газет у нас не было, в Чемале я почти никогда не бывал. Из «табышей», которые приносили люди, приходившие в Чепош, было трудно что-нибудь понять. И хотя мы слышали о большевиках, о сибирских автономистах, о движении «Каракорум»1, о Колчаке и чехах, однако не знали, чего они хотят и почему борются друг с другом.

1 Имеется в виду эсеро-националистическое движение (прим. ред.).

Несмотря на то, что война шла совсем рядом, что под натиском красных партизан отряды Каракорума бежали за монгольскую границу и весь Алтай стал советским, — все это мне, так же как и всему поселку, было ни к чему. Чепош лежал в стороне от арены борьбы. Победоносным Советам приходилось преодолевать тысячи трудностей: построение нового государственного аппарата совершалось крайне медленно. Даже в поселке все оставалось по-старому: богатые стояли наверху, бедные оставались внизу; в новых кооперативах сидели старые каракорумцы, а сельсовет был в руках баев и зайсанов.

Когда поздней осенью 1921 г. вспыхнуло восстание «За Советы, но против коммунистов», спровоцированное баями и главарем банд Кайгородовым, почти все мужчины Чепоша присоединились к председателю кооператива Тундукову, бывшему офицеру-колчаковцу, который сформировал банду, чтобы «защитить мужчин от каторжного труда, а скот от конфискации». И я пошел, так как думал, что большевики хотят отнять у нас скот и имущество, а нас принудить к выполнению трудовой повинности. Полгода жили мы в горных лесах, мы взяли с собою скот, а наши жены остались дома.

В первые недели было несколько стычек с красными партизанами и красноармейцами; мы стреляли и в нас стреляли, были раненые и четыре или пять убитых. Наступила зима — два месяца мы бездействовали, скрываясь в горной долине. Затем пришла весна, красные наступали, с продовольствием было плохо, внизу, в долине, мы видели наши необработанные поля; отряд начал понемногу распадаться. Когда же в первых числах мая пришел табыш, что красный командир партизанского отряда перешагнул через недоступные горные вершины и свернул голову предводителю банд Кайгородову, то семь человек, в том числе и я, покинули лагерь.

Мы сели на коней, поехали в Чемал и сдали наше оружие в комендатуру. Красный командир очень коротко нас допросил и сказал: «Идите домой и работайте! Вам нужно немного поучиться. Старайтесь понять, чего мы хотим. Советы — за вас и против баев. Вам нечего бояться, если вы будете с Советами. А если вы снова убежите к белым бандам, ну, тогда не ждите пощады!»

Дома я нашел пустой ящик для ячменя, сброшенные и ограбленные ульи. Жена рассказала, что как-то вечером один из отрядов банды Тундукова, той самой, в которую я входил, напал на наши ульи; ячмень забрал бай, которому я еще не вернул остаток суммы, занятой на уплату калыма, — теперь он был членом сельского Совета.

Когда вскоре после этого в Чепош прибыл представитель партии, искавший людей, которые создали бы комитет бедноты и вели бы борьбу за удаление баев из Советов, я пошел к нему и отдал себя в его распоряжение. Меня избрали в комитет и сделали его секретарем, так как только я один мог немного читать и писать. Сначала мы не знали, с чего начать и что мы должны делать, но из Чемала нам присылали газеты и книги, а также агитаторов; прислали и учителя, который учил не только детей, со взрослыми он проходил программу, включавшую чтение, письмо, счет и политграмоту. Перед выборами в Советы весь комитет был вызван в Чемал.

В течение двух дней мы наблюдали, как работают тамошний комитет деревенской бедноты и Совет, слушали, как выступают на собраниях. По возвращении домой мы составили избирательный список и созвали собрание. Представитель Чемальского Совета произнес речь, после него я должен был впервые в жизни выступить на собрании. Я сказал слова два и запнулся, все рассмеялись, и все же наши кандидаты были выбраны, и сельский Совет перешел от баев в наши руки.

Я был в числе избранных и стал писарем и секретарем Совета. Теперь уже я ежедневно читал газету и знакомил членов Совета с письмами и распоряжениями, которые присылались нам из Чемала и Улалы. Вместе с учителем я соорудил небольшую избу-читальню и постепенно стал втягиваться в чтение брошюр и книг о советском государстве, о сельском хозяйстве, о том, что было в прошлом.

На следующий год, летом 1923 г.; к нам приехала кинопередвижка. Моя жена не захотела смотреть «дьявольскую штуку»; она и меня убеждала не ходить туда, так как, по словам миссионера епископа Макария, который ее крестил, все машины были выдумкой антихриста. Однако я туда пошел и убедился, что машины сделаны людьми; мне даже рассказали, где и как они были изготовлены.

И когда я вечером пришел домой, я в первый раз не осенил себя крестным знамением перед иконой. Жена сейчас же спросила, почему я не перекрестился. Я ответил: «Не хочу распугивать мух!» Это сорвалось у меня с языка как-то невольно, я вовсе не хотел этого сказать. Просто я рассердился, что мне задали такой вопрос, вот и выпалил. Жена закричала, что меня сию минуту убьет молния; я и сам ожидал, что случится что-нибудь ужасное, однако ничего не случилось. С этого дня я не думал больше о церкви, боге и святых. Вокруг меня было столько нового: поступали дальнейшие инструкции о работе сельсовета, указания насчет организации товариществ по сбору урожая и декреты о создании охотничьих артелей.

На следующие два года падает мое четырехнедельное обучение в Чемальской колхозной школе и прохождение курсов советских работников в Улале. Теперь я уже часто выступал на собраниях, причем не только в Чепоше, но и в близлежащих маленьких поселках. Я знал, как создать коллектив и как бороться с баями и их друзьями, которые пытаются вредить; как организовать избу-читальню и кружок по ликвидации неграмотности. Меня хорошо знали во всей округе, и каждый день кто-нибудь приходил ко мне посоветоваться по какому-нибудь вопросу.

В конце лета 1925 г. в разгаре косовицы меня пригласили в Чемальский районный комитет партии; из Улалы пришло письмо о том, что я должен ехать в Москву в КУТВ (Коммунистический университет трудящихся Востока). Меня спросили, согласен ли я. Я ответил, что не могу поехать: у меня трое детей, а скоро появится и четвертый. Кто же будет заботиться о моей семье? Кроме того, могут ли меня вообще принять в эту школу — я же беспартийный. Мне не смогли дать точных ответов на эти вопросы и направили меня в Улалу, в исполнительный комитет. Я поехал с твердым решением сказать нет.

Однако председатель исполкома Алагызов отклонил все мои возражения: моей жене и моим детям, конечно, не придется голодать, а вопрос относительно моего приема — не моя, а его забота. Вечером он повел меня к себе домой. Мы всю ночь не ложились спать, пили чай, ели талкан, говорили и говорили. Алагызов указал мне на то, как неразвит и темен алтайский народ и сколько ему еще нужна учиться и наверстывать, чтобы не отставать от своих братьев. Я начал понимать, что именно мы, т. е. те, которые уже кое-что знали, должны учиться дальше, чтобы потом учить и просвещать других. Я понял также, какое счастье быть первым среди тех, кому предстоит выполнить этот долг.

В Москве я сначала прошел подготовительные курсы, а затем поступил в университет. Учиться нужно было четыре года, однако меня уже через три года отозвали в Ойротию: слишком мало было там сколько-нибудь обученных культурных сил, нужен был каждый человек, повсюду не хватало учителей, секретарей в Советах, председателей кооперативов, директоров школ, организаторов колхозов, партийных работников.

Два года я работал заведующим «юртой-передвижкой», проводившей пропагандистскую работу и учебные занятия в наиболее отсталых районах — Уймоне и Улагане. Нас было пятеро: женщина-врач, учитель, женщина-агроном, киномеханик и я. Мы делали прививки, обучали, создавали колхозы, читали доклады: о гигиене и земледелии, о социалистических формах труда, о советском праве. Мы показывали фильмы и создавали кружки ликбеза. Мы вели борьбу против суеверий, детских болезней и кулацкой агитации. Это была трудная работа, но она была прекрасна. Временами казалось, что сердце не выдержит.

Уже почти год, как я работаю учителем и заместителем директора совпартшколы. Вступил ли я в партию? Да, в 1928 году, после моего трехлетнего пребывания в университете. Я преподаю историю, а также вопросы колхозного строительства и пропагандистской работы. Это тоже не легкая, но и не менее прекрасная работа: я люблю ее, я счастлив, что она мне поручена. Только на один годик мне бы хотелось ее оставить, чтобы завершить свое образование в Москве.

Месяца два назад я попробовал описать, как жил бедный крестьянин и пастух раньше и как он живет сейчас. Получилось две толстые тетради. Их послали в Новосибирск; недавно оттуда пришел ответ, что из того, что я написал, сделают книгу. Теперь я хочу попробовать написать такую историю, которую можно будет поставить на сцене. Театр у нас уже есть — в Ойрот-Туре, нет пока только пьес и нет артистов. Но через некоторое время у нас будет и то и другое: алтайские пьесы и алтайские актеры, — так же как у нас уже есть алтайские газеты, алтайские учебники, алтайские крачи, алтайские женщины-судьи...

Порою мне кажется, что все то, что происходит вокруг меня, — это сказка, так широко вдруг раздвинулся мир и так изменилась жизнь. Но это не сказка, это — действительность!»

Была уже глубокая ночь, когда Адыйок кончил свой рассказ.

Над снежными вершинами стояла полная луна и лила свой серебристый свет. Медные шишки на кедрах выглядели словно неведомые плоды. Под дуновением ночного ветра слегка клонились царские свечи1 высотою с человека и папоротник. А рядом с нами лежал человек, рассказавший нам свою историю, товарищ Безымянный. Один из многих безымянных, которые открыли на Востоке новую страницу истории.

1 Растение, наз. также лучинник (прим. переводчика).

 

«ТАБЫШ» ИЗ ГЕРМАНИИ

Вечереет.

Далекие глетчеры на пограничных горных хребтах, серебряные седла на синих крупах лошадей вспыхивают красным пламенем, переходящим в фиолетовые блики. Контуры ближайших гор с их лесистыми склонами, окружающими плато, внезапно становятся резкими и чуждыми, словно черты лица умершего человека. Вместе с порывом вечернего ветра наступают сумерки; блекнут, а затем угасают пестрые краски лугов — голубой цвет крокусов и пурпур «красного цветочка» (кызыл-чечек), мягкая желтизна алтайских лилий и ярко-оранжевый тон «матери солнца» (кун энеси), которая всегда поворачивает свои лепестки к своей «дочери».

Из чащи кедрового леса, окружающего нас подобно темному опрокинутому колоколу, отделяются три тени; приближаясь к нам, они превращаются в фигуры людей, сидящих верхом на конях. Едущий на значительном расстоянии позади нас Адыйок ускоряет бег своего коня и, поравнявшись с нами, говорит:

— Это люди из колхоза «Кара-Су», Черная Вода. Алекс спрашивает:

— Кажется, они нам машут?

Да, они нам машут. Через несколько минут мы узнаем, что они караулили нас всю ночь. О нашем прибытии до них уже давно дошел «табыш», т. е. известие, передаваемое из уст в уста во время встречи в горах, при обмене курительными трубками у костра, при посещении сельсовета или кооперативной лавки; это — своего рода газета без бумаги и типографской краски. Трое встреченных нами людей были высланы, чтобы перехватить нас здесь, в том месте, где дорога, ведущая к Кара-Су, отделяется от другой дороги, ведущей к Золотому озеру. Они должны были проводить нас в колхоз, в котором уже три дня ожидали «гостей из Германии».

Напрасно мы пытались возражать, указывая на то, что наши лошади устали, что завтра вечером мы должны быть на Золотом озере и нам нельзя отклоняться в сторону от своего пути. Нам пришлось уступить просьбам трех посланцев и поехать с ними.

В ста шагах от аила1 нас встречают юные пионеры Кара-Су, они трубят в горн, бьют в барабан и произносят небольшую приветственную речь, которая потом вручается в немецком переводе, аккуратно написанная на бумаге.

1 Аил — конусообразное или шестиугольное жилище алтайцев;

В аиле председателя колхоза чистят миски; готовят талкан (мука из поджаренных зерен ячменя); огромные куски мяса режутся на части, которые кладутся в висящий над огнем железный котел.

Алекс толкает меня.

«Повальная гибель овец», — шепчет она, показывая сначала на котел, потом на себя, потом на меня; она выдвинула теорию, что мы с нею как будто носители бараньей эпидемии: стоит нам появиться в каком-нибудь поселке, колхозе, деревне, как бедная овца обречена на гибель. И вот еще одно подтверждение!

Председатель жестом приглашает нас:

«Садитесь!»

Два седла приготовлены для нас у костра. Для других таких сидений не требуется; они сидят в привычной позе на корточках.

Мы оглядываемся вокруг. Этот аил не больше тех, которые мы уже видели раньше, но он кажется гораздо просторнее. В нем нет деревянной кровати, вместо сундуков всюду кожаные мешки.

Кара-Су — «кочующий колхоз».

— Это, конечно, не значит, что мы остались такими же кочевниками, какими были раньше, — говорит нам председатель. — Уже второй год мы сеем овес и рожь, запасаем на зиму сено. Мы даже соорудили первый теплый сарай для молочных коров и лошадей. Однако ради пастьбы скота мы несколько раз в год меняем место нашего стойбища. Со временем, когда мы сумеем запасать достаточно фуража, мы, конечно, откажемся от перекочевок. Мы уже сейчас начинаем все прочнее обосновываться на определенных местах.

Правительство, дважды выдававшее нам деньги из фондов, предназначенных для перевода кочевых народов на оседлость, в будущем году предоставит нам средства, необходимые для постройки склада, второго большого сарая для скота, а также детских яслей и избы-читальни. Школа для детей у нас уже есть — одна на несколько колхозов; разумеется, позднее мы создадим свою собственную школу. Что касается взрослых, то прошлой зимой большинство из них уже научились читать и писать, пользуясь новым алфавитом, который, как я слышал, является также и вашим1.

1 В те годы алтайцы пользовались латинским алфавитом (прим. переводчика).

Пока он рассказывает, аил наполняется людьми. Мужчины, женщины и дети входят, садятся на корточки около огня и с нескрываемой гордостью слушают своего председателя, который за время обучения в колхозном техникуме так хорошо овладел русским языком.

На косой стене висит железное клеймо — подобным клеймом метил своих лошадей, наверно, еще джунгар во времена Чингисхана. На этой же стене детский портрет Ленина, который своими большими глазами смотрит вниз на женщину: согнутым указательным пальцем она вылавливает мертвых мух из перебродившего кумыса, собираясь угощать им гостей. Между старинными кожаными бутылями, сделанными из коровьего вымени и бычьих ног, стоит коробка с зубным порошком, а ив охотничьей сумки с прикрепленными к ней пороховницей и заряженной обоймой (мечта моих школьных лет!) высовывается номер газеты «Кызыл Ойрот» («Красная Ойротия»).

Баран сварился.

Суп наливают в две миски. Одна для гостей, другая для хозяев. Затем перед Алекс ставится сосуд с лучшими кусками мяса; на них лежит «тёш» — кость для почетной гостьи.

В глубоких деревянных чашах без ручек подается чай (приготовленный по азиатскому обычаю: с солью, молоком, маслом и талканом), чуть тепловатая арака (прозрачный, как вода, спиртной напиток из молока) и кисловатый кумыс1, приятно покалывающий язык.

1 Очевидно, здесь, как и в других местах, имеется в виду не кумыс, а широко распространенный на Алтае напиток «чегень», получаемый из овечьего или коровьего молока с помощью специального грибка. Путем перегонки чегеня алтайцы изготовляют араку, а из ее отходов — твердый, стойкий и очень сытный сыр «курут» (прим. переводчика).

После еды старик берет с дверного косяка длинный двухструнный инструмент с средней частью в виде барабана, и начинает петь. Мелодия — многовековой давности, но текст, который переводит нам Адыйок, совершенно новый:

Когда вороной жеребец был мал,

Мы ходили пешком;

Когда правил белый царь,

Нас били палкой.

С тех пор, как вороной жеребец вырос,

Мы ездим по всему миру;

С тех пор, как белого царя прогнали,

Мы свободны и не знаем палки.

В самом конце мелодия резко поднимается вверх, а затем исчезает в глухих гортанных звуках.

Тишина.

Потом старик произносит на ломаном русском языке:

«Да, с тех пор как нет больше белого царя...»

Он снова замолкает, подпирает ладонью голову и неподвижно смотрит перед собой.

О чем он думает? Наверно, о том времени, когда на Алтае еще сидели чиновники и жандармы белого царя? В то время на весь Улаганский уезд было четырнадцать церквей и только одна школа, а единственный клочок земли, на котором выращивались пшеница и овощи, принадлежал монахам...

Затем он продолжает: «... Мне рассказывали, что у вас есть дома из железа и стекла, а корабли высотою с наши горы; что у вас есть школы такие большие, как города; я слышал, что ученых у вас больше, чем деревьев на Алтае; я слышал, что у вас уже нет таких людей, которые не умеют читать и писать... Но до меня дошел и другой «табыш» (мой сын прочел его в газете), будто бы в вашей стране Германии есть люди, которые хотят уничтожить других людей только потому, что они не одинакового с ними рода, — неужели это правда?

Он смотрит на меня, ждет моего ответа.

Я молчу.

Я должен обдумать ответ на «Приветственное слово», которое вручили мне юные пионеры.

«...итак, дорогие гости, вы издалека приехали в наши края, лежащие в стороне от культурных стран; вы увидите у нас еще много остатков темноты и дикости, которые мы унаследовали от проклятого прошлого и против которых мы боремся всеми силами. Ваш зоркий глаз, привыкший видеть достижения высокой культуры...»

Старик прикладывает руку к уху. Он ждет ответа на свой вопрос, — но мне трудно ответить на такой вопрос. Трудно ответить на такой вопрос, сидя на седле гуннов перед полыхающим костром ойротской юрты, вдали от всех «достижений» высокой культуры, на расстоянии двух верховых переездов от монгольской границы и только полутора переезда от синих первобытных лесов и прозрачных рек золотой страны Урянхай.

 

ВРАЧ ИЗ УЛАГАНА

Положившись на прогноз погоды, сделанный Адыйоком, мы выехали из колхоза «Кара-Су» задолго до восхода солнца, чтобы проделать возможно больший отрезок пути в утренней прохладе.

Над купами деревьев и склонами гор постепенно занималась заря.

Свежо. По бледному низкому небу медленно плывут большие серо-голубые облака. В туманном влажном воздухе, кажется, висят дождевые капли, вот-вот готовые пролиться. Однако Адыйок настаивает на своем вчерашнем прогнозе: «День будет жаркий, будет парить так, как бывает перед грозой, но дождя не будет!» А уж если Адыйок выступает в качестве предсказателя погоды, то можно наверняка — мы в этом убедились по опыту — на него положиться. Он узнает по движению ветра и облаков, какая будет погода, точно так же, как, взглянув на траву, безошибочно определяет, что в этом месте ночевал медведь и что мы, вероятно, сейчас подъедем к месту его завтрака. (В самом деле, немного погодя, мы проезжаем на наших конях мимо брошенного оси-нового улья). Еще удивительнее, что по виду куста он узнает, что его ветви глодал годовалый козленок. («Откуда ты знаешь, Адыйок, что ему был один год?» — «Если бы он был старше, то полакомился бы более высокими ветвями, их кожица более нежная и вкусная»).

Начинается подъем в горы. Наши лошади отдохнули и охотно ускоряют свой бег без всякого понуждения. Луга и перелески сменяют друг друга. Луга поразительно красочны и пестры: светло-желтые алтайские лилии, голубые колокольчики, красное, как кармин, «алтайское мыло», белые хлопья трясунки, дикие красновато-фиолетовые пионы. Леса сине-зеленые, светло-изумрудные и серебристые: кедры, лиственницы и березы.

Временами трава и цветы достают нам до подбородка. В эти моменты кажется, что лошади плывут. Они высоко подбрасывают головы и ржут. Топот их копыт так мягок и глух, словно они бегут на суконных подошвах.

Кукушка начинает свою песню. Адыйок воспроизводит ее звуки: раз, два. А потом, придерживаясь все той же птичьей мелодии, перелагает звуки животного в человеческие слова:

«Яш тыт, каак сёёк, яш тыт, каак сёёк!»

«Что это значит, Адыйок?»

«Молодая лиственница, сухие косточки! Так поет кукушка, согласно старинной легенде, которая возникла в этих местах... Конечно, конечно, я вам ее сейчас расскажу!»

«Легенду о кукушке я знаю от самого знаменитого на Алтае чорчокчи, т. е. сказителя. Его звали Кабак; он умер, когда мне было 12 лет, но я очень хорошо помню все, что происходило, когда он приходил в наше село. Как только становилось известно, что к нам придет чорчокчи, женщины приготовляли много талкана, выбирали жирную овцу, устанавливали сосуды для гонки араки. Для чорчокчи сразу же начинали подбирать подарки: кожаные бутыли для араки, кисет, мешочки с талканом и табаком. Если ожидался Кабак, тогда особенно ценные подарки: изящная трубка, меховая шапка, два или три барана, а иногда даже конь. Когда сказитель приходил, вое собирались в самом большом аиле.

Сначала ели, курили и пили. Чорчокчи сидел на почетном месте с левой стороны от огня; рядом с ним на медвежьей шкуре лежал его топшур — длинный струнный инструмент. Вечером чорчокчи начинал петь и рассказывать. Чаще всего он рассказывал до утра, но бывало и так, что одна-единственная история занимала три ночи. Тогда все спали днем, а рассказы чорчокчи слушали от захода до восхода солнца. Это были все те же сказки и легенды, однако каждый чорчокчи рассказывал их по-своему. Когда рассказывал Кабак, нам казалось, что мы сами были вместе с героями и гигантами Алтая, - когда они переплывали через озера с отравленной водой, переезжали через огненные горы; когда они отыскивали и уничтожали духов-двойников своего врага и его коня в животе медведя или змеи; когда перед каждым серьезным испытанием они говорили со своим конем: «Черномордый, днем — мои крылья, ночью — мой спутник, посоветуй, что мне делать?»

Однако, я ведь хотел рассказать вам легенду о кукушке. Так вот: здесь, в Улаганском аймаке, жил когда-то человек со своей женой и сестрой. Однажды он уехал в Монголию и не вернулся. Жена и сестра все время ждали его, пока кам не сообщил, что человек этот умер. Два дня сидела жена в аиле, плакала и жаловалась; она не поддерживала в очаге огня, и он потух. Но потом она встала, вытерла слезы, разожгла огонь и стала варить чай. Сестра же умершего продолжала сидеть и плакать — три дня, пять дней, полмесяца. «Не плачь, — сказала ей невестка, — он теперь на другом Алтае, там, где находятся зарезанный скот к жертвенные лошади; он не вернется, сколько бы ты ни плакала. Иди сюда, помоги мне собирать корни кандыка,

они уже спелые и сладкие». Но сестра ни за что не хотела забыть своего брата. «Если мой брат умер, то и я не хочу жить. Я хочу стать птицей и искать его труп». Как только она это произнесла, она начала уменьшаться в размере. Ее руки стали крыльями, ее нос превратился в клюв. Она взмыла ввысь так быстро, что ее невестка, бросившись к ней, успела схватить ее только за правый сапог, который стянула с ее ноги. Сестра же была уже птицей и вылетела через дымоход. Она полетела на восток, к монгольским горам, летела все дальше и дальше до тех пор, пока не нашла скелет своего брата под лиственницей в Кош-Агачском аймаке. Она села на самую высокую ветку и стала жаловаться ветру, который понес ее плач на север и на запад. «Ничего здесь нет, кроме лиственницы! Ничего здесь нет, кроме кучки высохших костей!» И сейчас она все так же продолжает плакать и жаловаться. Она осталась девушкой, и потому не может кормить своих детей; она кладет яйца в чужие гнезда, птицы выводят из них птенцов и кормят их. Сама же она сидит на лиственнице и жалобно кукует: Яш тыт, как сёёк! Яш тыт, каак сёёк!»1.

1 В этой сказке отразились родовые представления: единокровная сестра оказалась ближе умершему, чем его жена, взятая из другого рода. Сестра разыскивает кости своего брата, которые в ее глазах являются символом рода. Характерно, что слово, «кость» и олово «род» обозначаются у алтайцев одним и тем же словом: сеок (прим. переводчика).

Последняя округленная вершина. Мы — на перевале. Около жертвенного камня, который можно видеть на каждом перевале у дороги, пасутся две лошади. Тонкая полоска белого дыма поднимается над необработанной каменной глыбой, к которой прикреплены жертвенные дары за много лет — полуистлевшие полоски холста, высохшие и сморщенные шкуры.

В траве возле седла с привязанными вьюками лежат два жестяных ящичка. На каждом из них — одинаковая надпись, сверху на ойротском, снизу на русском языке: «Как и поп, Эрлик и святые не могут сохранить твое здоровье и вылечить тебя от болезней; если ты болен, обращайся к врачу!»

Адыйок, указывая на жестяные ящички, говорит: «Врач из Улагана. Значит, мы его еще встретим».

В Улагане, центре самого отдаленного и труднодоступного аймака, мы очень много слышали о молодом враче, который является первым и пока единственным там медиком. Нам показывали временный госпиталь, который он устроил в бывшем доме священника, а также леса, возведенные над больницей, которая строится по его планам. Его самого нам, однако, видеть не пришлось: за несколько дней до нашего приезда он был вызван к одной беременной женщине; уже четыре дня она лежала в родовых муках — где-то в горах, в 60 или 70 километрах от Улагана.

А вот и он. Из-за жертвенного камня выходит худенький молодой человек в слишком больших для его роста ботфортах. Он знает, кто мы такие, потому что «табыш» о нашем прибытии пришел в Улаган задолго до нас. Он протягивает нам обе руки, восклицая:

— Это чудесно, что я вас еще застал! Я так радовался, что приехали гости из Европы, и вдруг в последний момент эти роды, потребовавшие щипцов. Пожалуйста, спуститесь немножко и выпейте со мной стакан чаю, он как раз готов.

— Русского чаю! — спешит он добавить, услышав наши заверения, что мы с удовольствием посидим с ним полчасика, но что пить нам не хочется. — Русский чай с сахаром, а не алтайский с маслом и солью, хотя и алтайский совсем не плох, нужно только к нему привыкнуть.

За три года, что он здесь живет и работает, он стал наполовину ойротом. Он знает горы и знает людей Улагана: о чем они думают, что делают. Он говорит на их языке. В районе не бывает случая, чтобы во время серьезного заболевания к нему бы не обратились за советом и помощью.

— Однако так было не всегда, — произносит он после того, как пришла его очередь рассказывать. (Перед этим мы целый час рассказывали о нашем путешествии и отвечали на его бесчисленные вопросы о «том мире», о Берлине, Москве и Ойрот-Туре).

— В первое время все было по-другому.

Он приехал сюда сразу после окончания университета, из большого города, с Волги. Здешние места, люди, взаимоотношения казались ему более чем странными, они казались ему дикими и враждебными.

«Улаган и сейчас — самый отсталый район Ойротии, но разве можно сравнить его с тем, каким он был три года назад! Сейчас у нас 16 школ, 10 ликбезов, один временный госпиталь, два пункта неотложной помощи, две станции помощи роженицам, детский дом, кооперативы, почтовые отделения, агрономические консультации, ветеринарные пункты, детские ясли, курсы повышения квалификации. Три года назад этого ничего не было. Конечно, Советы существовали и здесь, уже с 1923 г., но они были в руках баев и зайсанов, поэтому до 1928 года, когда здесь появилась первая партийная ячейка, господствовали почти такие же отношения, как до революции: на сто человек только один был грамотным; девять десятых населения были кочевниками; народ не знал даже, что такое телега и как запрягать лошадь. Зато здесь почти не было «язычников». Монахи Чулышмана и дьякон Ильтеев в годы борьбы с бурханизмом1 провели большую работу: с помощью подкупленных зайсанов и под скрытым давлением жандармов почти все население было крещено. Вот и получилось, что самый отсталый аймак оказался на первом месте среди других уездов — по крайней мере в статистике Алтайской миссии.

1 Бурханизм был религиозно-националистическим движением, боровшимся — хотя и средствами пассивного сопротивления — против колонизаторских и ассимиляторских устремлений царских чиновников и миссионеров. Основатель бурханистского вероучения Чот Челпанов реформировал шаманизм (при этом ламаизм служил отчасти образцом), покончил с принесением в жертву лошадей, призывал к отказу от всего русского, возвестил о воскресении Ойрот-хана, родоначальника всех ойротов. Когда во время революции 1905 г. бурханизм распространился по всему Алтаю, епископ миссии организовал поход в целях обращения жителей в христианство; поход этот начался страшным погромом, во время которого сотни безоружных бурханистов были искалечены и убиты. Макарий в награду за свои «богоугодные дела» получил епископство. В Томске его преосвященство организовал погром против передовой студенческой молодежи и революционно настроенных железнодорожников. Университет и здание Правления сибирских железных дорог были сожжены, опять — сотни погибших и раненых. И на этот раз он не остался без награды: епископ томский был назначен «преосвященным митрополитом московским».

До моего приезда больных лечили камы, шарлатаны и в очень редких случаях — фельдшера. Лечение в лучшем случае производилось так: когда больному уже ничто не могло помочь, к нему звали фельдшера, требуя, чтобы он сделал чудо. Очень часто бывало и так, что встретив фельдшера случайно в горах, больной обращался к нему с вопросом: «Ты можешь мне помочь? У меня временами покалывает в левом ухе». Фельдшер засовывал руку в свой карман, вынимал какой-нибудь порошок или пилюлю и продавал пациенту «чудодейственное средство».

А бывало и так (у меня самого в первое время случались такие эпизоды), что посланец больного приходил и объявлял: «Бакыбай Тоныбаев упал с лошади, у него боль в груди и в голове; дай ему лекарство!» Несчастный лежал в пяти или шести километрах от меня, в глухом аиле, и, может быть, упал с лошади неделю назад. На меня очень сердились за то, что я не давал сейчас же лекарства, а хотел сначала осмотреть больного. Но в то время осмотреть пациента, который пришел на прием, не представлялось возможным еще и потому, что люди отказывались раздеваться. Приходилось часами говорить с ними, чтобы они поняли, что врач не волшебник и не может видеть сквозь одежду. Тем не менее в первое время очень многие, особенно женщины, все-таки не соглашались раздеваться, они садились на коня и уезжали прочь».

Теперь, по его словам, все изменилось. Теперь каждый знает, благодаря «табышу», что у врача нужно раздеваться: только тогда он сможет помочь. Иногда даже посланец, приехавший звать доктора к больному, тут же начинает раздеваться.

«Впрочем, страх перед раздеванием был не единственной и не главной трудностью, с которой нужно было бороться. Гораздо сложнее было победить распространенный предрассудок, будто бы врач, так же как и кам, либо вылечит больного сразу, либо ничем не сможет ему помочь. Люди требовали, чтобы я в течение одного-двух часов превратил бы их из больных в здоровых, на более продолжительное лечение они не соглашались. Но помог случай — удачная операция. Это была первая операция, которую я должен был сделать через три или четыре недели после моего приезда. Кесарево сечение. Даже сегодня мне страшно вспомнить, при каких условиях мне приходилось производить операции в то время: моими ассистентами были две наспех и очень поверхностно обученные мною медсестры, с которыми я с трудом мог объясняться. Операционного стола не было; вместо него мы пользовались большим сундуком. Я кипятил инструменты в чайнике. Тампоны и бинты находились в коробке, подвешенной к дереву. Операция производилась под открытым небом, как это бывает во время войны на перевязочном пункте. Но хуже всего было то, что у меня абсолютно не было хирургического опыта: я ведь только что окончил университет. Как делают кесарево сечение, я никогда даже и не видел. Все мои познания я черпал из карманного руководства по хирургии, в котором я перед операцией несколько раз прочел главу о кесаревом сечении. Это была подлинная авантюра и притом такая, которая основательно треплет нервы, подавляет и волнует.

Вообще, моя практика была и остается непрерывной цепью авантюр. Я должен вырывать зубы, лечить детские болезни, накладывать шины на сломанные кости, ликвидировать экзему. Мне приходится совмещать в одном лице терапевта, хирурга, невропатолога и гинеколога. Я должен выступать с докладами о «санитарном минимуме» и подготавливать акушерок. Я должен руководить строительством новой больницы и обследовать фельдшерские пункты. Я должен изготовлять мази, регистрировать выданные медикаменты в особой книге и посылать отчеты в Ойрот-Туру. В течение месяца я должен принять триста пациентов и около двадцати человек посетить на дому. Бывает, что к больному нужно ехать за 100 км, при этом два дня пропадают для какой-либо другой работы, и потерянное время приходится наверстывать ночами.

Быть пионером? Вести борьбу на передовой линии? Все это я уже слышал, и это действительно хорошо. Чувствуешь, что ты нужен, полезен, что ты служишь большому, бурно растущему делу, это — прекрасное чувство. Но порою хочется хотя бы часок иметь для себя, почитать книгу, — нет, не роман, так далеко мои желания не простираются, — прочесть научный труд. Ведь хочется быть в курсе выходящей литературы, пополнять свои знания... А впрочем, что я говорю? Будет у нас время и для чтения, даже для чтения романов. Ждать нам осталось не так уж долго. Еще года два и все будет в порядке! У нас будут новые кадры — врачи, инженеры, аптекари, механики. Люди вокруг так растут. Поднимаются снизу. Повсюду. Растут, говорю я вам, растут! И если вы приедете сюда еще через пару лет...»

Перевод с немецкого Е. Дружининой.

ФРАНЦ КАРЛ ВАЙСКОПФ (1900—1955) родился и вырос в Праге. Родным языком его был немецкий. В 1919 году поступив в Пражский университет (по специальности история и германистика), он примкнул к социалистическому движению молодежи и становится членом социал-демократической партии. В 1921 году, когда социал-демократическая партия раскололась, он вступил в коммунистическую партию Чехословакии. Со студенческих лет Вайскопф вместе с Юлиусом Фучиком, Ярославом Гашеком сотрудничает в рабочей печати. Неоднократно подвергался судебным преследованиям за выступления в защиту Советского Союза. В этот период жизни он выступает со сборником стихов «Бьет барабан» и сборником новелл «Бегство во Францию».

В 1928 г. Вайскопф, считая, что немецкий писатель должен жить на родине его родного языка, переезжает в Берлин. Здесь им было опубликовано несколько сборников новелл и закончена книга с описанием его второго путешествия в Советский Союз — «Будущее в строительных лесах» (первая поездка состоялась в 1926 г., в результате которой появилась книга репортажей «Прыжок в 21 столетие»). После поджога рейхстага и захвата власти фашистами Вайскопф возвращается в Прагу. Наиболее значительным произведением этого периода является его антифашистский роман «Лисси». Когда фашистский поток поглотил Чехословакию, он эмигрировал в Париж. Вторая мировая война надолго задержали его в США, куда он приехал для участия в конгрессе прогрессивной Лиги американских писателей с докладом «Литература в условиях фашизма». В годы эмиграции Вайскопф активно занимался текущей политической работой. Он способствовал тому, чтобы писатели Анна Зегерс, Эгон Эрвин Киш, Александр Абуш и другие были спасены от фашистских концлагерей. Его романы «Перед новым днем», «Отряд возносящихся на небо» явились свидетельством борьбы автора, с фашизмом средствами литературы.

С 1948 г. Вайскопф — посол Чехословакии в США, Швеции и Китае. В 1953 г. он снова возвращается в страну своего родного языка — Германскую Демократическую Республику. Возглавил журнал «Новая немецкая литература», был избран в президиум Союза немецких писателей и немецкой академии искусств. 30 книг — романов, стихов, репортажей, статей, переводов — таково литературное наследие Вайскопфа.

Всю свою жизнь он был страстным пропагандистом достижений советского народа. «Его любовь к первому в мире рабоче-крестьянскому государству, его веру в него невозможно было поколебать, — пишет А. Веддинг. — Когда немецкие фашисты напали на Советский Союз и гитлеровские солдаты стояли уже перед Москвой и многие стали проявлять малодушие, он и в этот период ни минуты не сомневался в конечной победе Советской страны. Ведь он был марксистом и знал советский народ, с которым встречался «на строительстве лучшего будущего».

Кучияк, Павел Васильевич. Воспоминания. Дневники. Письма. Алт. кн. изд-во. Горно-Алт. отд-ние, 1979. - 213 с.

Переведено в текстовой формат Е.Гавриловым, 14 сентября 2015 года.